Месяц осветил двор хаты и ряд крыш слободки. Толпа прогуливалась. Девицы хихикали. Милороденко, натанцевавшись польки, утирал пот с лица.
— Да вы бы, сударь, трепака ударили! — говорили ему зрители.
— Нельзя, я барином два года был: трепак — холуйское дело.
Поздно ночью он нашел товарища.
— Что, Харько, все о своей Варьке думаешь? Чего осовел? — свирепо спросил он Левенчука, — глянь, какое веселье! А ты все о Варьке своей, о бабе покойной убиваешься, — а?
— Нет, не о Варьке, а так — скучно!
— Глянь-ка на молодую: что за красивая бабенка! хочешь и тебе сматерим? — спросил Милороденко. — Тут только мигни, можно!
— Нет, скучно мне, — ничто не манит! Да ты и смелее меня; а мне все как-то жутко…
— Ну, так поцелуемся!
И приятели обнялись.
— Так будем трудиться, чтоб разбогатеть; богат — значит волен!
— Будем. Надо устроиться, а то все страшно — стало строже все…
— Спасибо за дружбу! — добавил Милороденко, — а за уступленную порцию — тогда, помнишь? — вдвое спасибо! Я не забуду тебе этого, Хоринька. Кликни только, встретимся ли, нет ли: удружу и я тебе! Помни! А теперь дам совет: хочешь на лиманы, на Дон, к морю?
— А что?
— Там скорее деньгу теперь зашибешь: там контрабанду теперь свозят.
— Нет, погоди; огляжусь прежде здесь… Ты смелее меня — ты дока на все…
— Ну, как знаешь. А за водку спасибо. Не забуду тебя. Я же, брат, прощай! Товарищи передали, зовут к неводам, в гирла донские. У меня, коли тихое житье, скучно; я уж попорченный. Мне давай такую волю, чтоб хмелем прошибало, чтоб дух от нее захватывало. Там и страшно, да зато же и заработок хороший. А мне уж пора и на старость что припасать; нору свою завести. Хоть бы так, зернышка какого, как зайцы на зиму припасают да суслики… Недаром же я теперь навеки бросил и барина и всех своих! Хочу остепениться, земли после куплю.
II
Беглецы высшего полета
Прошло три года.
Была прелестная степная майская пора. По дикому и пустынному пути между Днепром и Мелитополем быстро скакал в колясочке, на четверне добрых лошадок, видный и веселый блондин в широкой соломенной шляпе, с бородкою и в светлом пикейном сюртучке. Его можно было принять за горожанина-афериста или помещика. Он рассматривал виды по сторонам дороги. Фу, какая глушь! Ногайско-татарская степь шла вправо и влево, изредка только волнуясь и склоняясь погорелыми от зноя травами, камышами и песчаными косами к синему, ярко горевшему морю. Здесь по приземистой траве мелькали высокие светло-желтые, синие и красные цветы, сплошь заливая собою необозримые поляны. Как бы вы ни смотрели, куда бы ни кинули напряженный взор — одни поля, голубые холмы у небосклона да мелкие, в огненной лазури потопленные, облачка. Кое-где только темнеют вдали, по сторонам, одинокие овчарни, откуда, завидя редкого путника, вдруг кинутся стаей громадные пастушьи собаки, темными черточками вытянутся по степи и вот-вот, кажется, настигают вас. Но расстояние так далеко, что они скоро остановятся и, свернувши свои косматые хвосты, возвращаются назад. Белыми пятнами ходят бесчисленные дрофы по диким, плугом не тронутым, пустырям. Коршуны высоко плавают в небе. Пестрые флегматические аисты сторонятся от дороги, чуть не задеваемые колесами, да широко раздается во все стороны вечный свист, стон и шорох степи.
— Самусь! это будто едет кто нам навстречу? — спросил барин кучера. Седой, как лунь, кучер наставил ладонь к глазам.
— Бог его знает, что оно такое! не то колонист на телеге, не то коров гонят! Тут его никак не разберешь, что оно в степи.
Скоро путник разглядел в мерцающей дали известный зеленый, на железных осях фургон колонистов и в нем ездока и возницу. Фургон остановился, путники что-то в нем поправляли.
— Что, обломались? — спросил господин из коляски, приблизясь к фургону.
— Чека соскочила, — ответил колонист, — с кем имею честь говорить?
— Полковник гвардии в отставке, Владимир Алексеевич Панчуковский. А вы кто, позвольте узнать?
Колонист снял шапку и ответил, отчетливо выговаривая по-русски и улыбаясь:
— Колонист, Богдан Богданыч Шульцвейн, из-под Орехова, из колонии Граубинден, коли знаете; еду теперь из-за Ростова.
— Очень рад познакомиться. Не курите ли? Вот вам сигара, Богдан Богданыч, чистейшая кабанас…
— Нет, я вот сарептский; я нюхаю-с! Это — табачок очень тоже ароматный. Мы его сами и сеем в колониях наших-с.
— Что нового на море? Что хлеб?
— С пшеницей вяло, с льном крепко; сало идет вверх, фрахтовых судов мало, конторы жмутся.
— Ай! это не совсем хорошо!
Сели путники на травку, достали кое-какую закуску. Кучера тоже познакомились, закурили тютюн и повели беседу.
— Куда вы собственно ездили? — спросил небрежно Панчуковский, не смотря на простоватого, засаленного собеседника и покручивая хорошенькие русые усики. Он устал от дороги. У его товарища между тем, хотя уже пожилого человека, румяное полное лицо так и отливало густым молоком менонитской, некогда питавшей его, кровной коровы; фланелевая фуфайка была чистейшего табачного цвета, синяя куртка вся в пятнах, а синие штаны были засунуты в высокие купеческие сапоги, не без аромата дегтя.
— По делам-с, господин полковник, — известное дело, мы минуты свободной не имеем: либо дома мозолим руки, либо по степям оси трем на своих фургонах.
— Какие же у вас дела? — спросил еще небрежнее полковник. — Все, я думаю, насчет картофеля? «Картофель унд пантофель»[6], как мы говаривали еще в школе надзирателям из вашей братьи?
— Как какие? всякие. Мы народ торговый-с.
— Значит, и овощами торгуете, и салом, и табаком?
— Торгуем всем! Всем, либер герр[7], всем!
Колонист встал помочь кучеру перепрячь лошадей. Полковник прилег на траве, поглядывая с улыбкою на уходившие пятки товарища, подкованные медными гвоздями, и помышляя: «Вот стадо баранов! Я думаю, женился в семнадцать лет, и жена его теперь тоже на овцу похожа, — ест индеек с медом, чулки даже во сне вяжет!»
— Что же у вас за дела, скажите? — опять спросил он колониста, подсмеиваясь.
— Да что, батюшка, — на днях купил я землю, вот что неподалеку от Николаева, близ поместья герцога Ангальт-Кеттен: съездил потом на Дон принанять степи для нагула овец, да не удалось — надо подождать, когда снимут сено; а теперь еду купить, коли придется, с торгов, в Николаеве наши бывшие батареи, то есть разный хлам с севастопольских батарей: дерево, обшивку, брусья, а пожалуй, и чугун. Наше дело коммерческое: что попадет под руку, всем торгуем. Ничем не пренебрегаем и времени не упускаем. Вы знаете нашу пословицу: морген, морген, унд нихт хёйте…
— …Заген алле фауле лёйте?[8] Как не знать! Но скажите, зачем вам еще степи за Доном? Где, позвольте, у вас собственная-то земля? Извините, я не расслышал…
— Мейне эйгене эрде[9], моя собственная земля есть и под Граубинденом, и в других округах, да места стало уже нам, колонистам, мало. Так-то-с, не удивляйтесь! Наши кое-кто уже в Крыму ищут земель, на Амур послали депутатов присмотреться насчет занятия земель