приходила домой с лавки, а ты из своего кабинета даже на второй этаж подняться не мог. Ни здрасти сказать. Ни спросить, может, я устала за день. Как я могла тебя слушать, если ты со мной не разговаривал?

— Мне что-то не давало; между нами как будто стенка была.

— Стенка? Хорошенькие вещи ты говоришь матери. Стенка. Я ее строила?

— Я этого не говорил. Только сказал, что стенка была. Я знаю, что отдалился от тебя. Почему? Не помню, мама, это было пятьдесят лет назад. Но я чувствовал: все, что ты мне говорила, было с подтекстом.

— Vos? Текстом?

— Ну, ты была недовольна. Я держался подальше, чтобы ты меня не критиковала. Я в те годы и так себя не очень уверенно чувствовал, и совершенно не нуждался в твоей критике.

— Почему это ты себя неуверенно чувствовал? Все эти годы мы с папой работали в лавке, каждый день до полуночи. Чтобы ты мог учиться. А сколько раз ты мне звонил и просил тебе что-нибудь принести? Карандаши, бумагу. Помнишь Эла? Из винного магазина. Ему еще лицо порезали во время ограбления.

— Конечно, помню, мама. У него был шрам вдоль всего носа.

— Ну вот, Эл подходил к телефону и всегда орал на весь магазин: «Это прынц! Прынц у телефона! А чего бы прынцу самому не сходить за карандашами! Ему не вредно размяться.» Он просто завидовал: ему-то родители ничего не давали. Я не обращала внимания, пускай себе. Но он правду говорил: я тебя воспитала как принца. Когда бы ты ни позвонил, днем, ночью, я бросала папу одного, даже если в лавке было полно покупателей, и мчалась на соседнюю улицу, в магазин Менша, «Все за 5 и 10 центов». И марки тебе были нужны. И тетради, и чернила. А потом шариковые ручки. У тебя вся одежда была в чернилах. Ровно прынц. Какая критика?

— Мама, мы с тобой начали разговаривать. Это уже хорошо. Давай не будем друг друга обвинять. Попробуем понять друг друга. Скажем так: я чувствовал, что ты меня критикуешь. Я знаю, другим ты говорила про меня хорошее. Хвалилась мной. Но мне ты никогда ничего этого не говорила. В глаза.

— Игвин, с тобой тогда не так уж и просто было говорить. Не только мне — всем. Ты все знал. Ты все читал. Может, люди тебя побаивались. Может, и я тоже. Вер вейс? Кто знает? Но вот что я тебе скажу, Игвин. Мне приходилось куда хужей твоего. Во-первых, ты про меня тоже ничего хорошего не говорил. Я вела хозяйство; я тебе готовила. Ты двадцать лет кушал что я готовила. Было вкусно, я знаю. Откуда я знаю? Оттуда, что ничего не оставалось ни на тарелках, ни в кастрюлях. Но ты ни разу не сказал, что вкусно. Ни разу в жизни. А? Сказал хоть разок?

Я молчу и только ниже клоню голову от стыда.

— И вот еще что. Я знала, что за моей спиной ты ничего хорошего про меня не говоришь. У тебя хоть это было — ты знал, что я хвалюсь тобой за глаза. А вот я знала, что ты меня стыдился. Всегда стыдился, и при мне, и без меня. Стыдился моего английского и моего акцента. Что я чего-то не знала. Что я говорила неправильно. Я слыхала, как вы с дружками надо мной смеялись — с Джулией, Шелли, Джерри. Я все слыхала. А?

Я еще ниже опускаю голову.

— Да, мама, от тебя ничего не скроешь.

— Откуда мне было знать то, что в книжках пишут? Если бы у меня были такие возможности, если бы я могла ходить в школу, чего бы я только не добилась своей головой, своим saychel! Но в России, в местечке я не могла ходить в школу — там разрешали учиться только мальчикам.

— Я знаю, мама. Ты бы училась не хуже меня, если бы у тебя была возможность.

— Я приехала сюда с мамой и папой. Мне было только двадцать лет. Я шесть дней в неделю работала на швейной фабрике. По двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, а то и до восьми. А за два часа до работы, в пять утра, мне надо было провожать папу к его газетному киоску у метро и помогать ему разворачивать газеты. Братья нам не помогали. Саймон учился на бухгалтера. Хайми водил такси — домой он не ходил, и денег не присылал. А потом я вышла замуж и переехала в Вашингтон. И там до старости работала вместе с твоим отцом в лавке по двенадцать часов в день, и убиралась, и готовила. Потом родилась Джин, от нее не было ни минуты забот. А потом родился ты. С тобой было непросто. Но я не переставала работать. Ты видел! Ты знаешь! Ты слышал, как я бегаю вверх-вниз по лестнице. Скажешь, я вру?

— Мама, я знаю.

— И все эти годы я поддерживала твоих дедушку и бабушку, пока они были живы. У них ничего не было — гроши от газетного киоска. Потом мы открыли для дедушки кондитерскую лавку, но он не мог работать, ведь мужчинам надо молиться. Ты помнишь дедушку?

Я киваю.

— Что-то помню.

Мне, наверное, года четыре или пять… многоквартирный дом в Бронксе, там пахнет кислым… я кидаю хлебные крошки и шарики фольги с пятого этажа, курам, которые роются во дворе… дедушка весь в черном, в высокой черной ермолке, косматая седая борода в пятнах соуса, руки и лоб обмотаны черными шнурами, он бормочет молитвы. Мы с ним не можем общаться — он говорит только на идише, но он больно щиплет меня за щеку. Все остальные — бабушка, мама, тетя Лена — работают, бегают весь день вверх-вниз по лестнице, в лавку, из лавки, упаковывают, распаковывают, готовят, убирают куриные перья, рыбью чешую, вытирают пыль. Но дедушка и пальцем не шевелит. Сидит и читает. Как король.

— Каждый месяц, — продолжает мама, — я садилась на поезд, ехала в Нью-Йорк, привозила им еду и деньги. А потом, когда бабушка была в доме престарелых, я платила за ее содержание и навещала ее раз в две недели — ты должен помнить, я иногда брала тебя с собой. Кто еще из родных помогал? Да никто! Твой дядя Саймон приходил раз в несколько месяцев и приносил бутылку «Севен Ап». А в следующий раз, когда я приходила, я только и слышала что про замечательный «Севен Ап» Саймона. Даже когда она совсем ослепла, она лежала и не выпускала из рук пустую бутылку из под «Севен Ап». И я не только бабушке помогала, а всей семье — моим братьям Саймону и Хайми, сестре Лене, тете Хане, твоему дяде Эйбу, когда он только приехал из России. Я же его и вывезла. Я всем помогала, всей родне, вся семья кормилась с этой шмуциг, грязной бакалейной лавчонки. А мне никто не помогал, никогда! И никто ни разу не сказал мне спасибо.

Я делаю глубокий-глубокий вдох и произношу:

— Я скажу, мама. Спасибо.

Не так трудно. Почему же мне для этого понадобилось пятьдесят лет? Я касаюсь ее руки — может, впервые в жизни. Берусь за мясистую часть повыше локтя. Она на ощупь мягкая и теплая — немножко похожа на мамино тесто для кихелах перед тем, как его посадят в печь.

— Я помню, как ты рассказывала нам с Джин про «Севен Ап» Саймона. Конечно, тебе было очень обидно.

— Обидно? Еще бы. Иногда она пила этот «Севен Ап», закусывая моим кихелах, и не переставая говорила только про «Севен Ап». А ты ведь знаешь, сколько труда уходит на кихелах.

— Мама, я так рад, что мы разговариваем. Это первый раз. Может быть, я всегда этого хотел, и потому ты не уходишь у меня из головы и из снов. Может быть, теперь все будет по-другому.

— По-другому это как?

— Ну… я смогу быть в большей степени сам собой… чтобы жить ради тех целей и дел, которые я сам себе выберу.

— Ты хочешь от меня отделаться?

— Нет… ну, не в таком смысле, в хорошем смысле. Я и для тебя хочу того же самого. Я хочу, чтобы ты могла отдохнуть.

— Отдохнуть? Ты когда-нибудь видел, чтобы я отдыхала? Твой папочка каждый день ложился поспать после обеда. А я хоть раз в жизни спала среди дня?

— Я хочу сказать, что у тебя должна быть своя жизненная цель — а не это, — я тычу пальцем в ее хозяйственную сумку. — Не мои книги! И у меня должна быть собственная цель.

— Но я же только что объяснила, — отвечает она, перекладывая сумку в другую руку, подальше от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату