Буров ступал мягко, осторожно, вглядывался и вслушивался, готовый к непредвиденному, к внезапным действиям. Слух, зрение, воля были напряжены, но тревоги он не ощущал. Не было ее сейчас, этой тревоги, которая не покидала последние дни.
Было тепло и сыро. Полночная луна не отставала от идущих, катилась слева, но постепенно опускалась к дальнему лесу и вроде бы линяла. И пока Буров с Карпухиным добрались до места, вовсе выцвела, сделалась белесой.
С безжизненными, неподвижными крыльями, покосившаяся, мельница будто собиралась упасть, да раздумала, решила повременить. Из щелей между досками вываливались летучие мыши, зигзагами летали над опушкой. Подальше — деревянная плотина, полуразрушенная, зияющая проломами, и в ней обитали летучие мыши. Они проносились, едва не касаясь людей, и Карпухин отшатывался, шепотом поминал бога и мать. Буров прошипел:
— В секрете — замри!
Залегли на мысу, возвышавшемся над прибрежьем, в устланной сосновыми ветками яме, замаскированные терновником. За спиной — редколесье: обомшелые, в прозелени сосновые стволы; сосны спускались и по южному склону, и чем ниже к воде, тем кряжистее были деревья. Польский берег пологий, наш чуть-чуть покруче, но также весь просматривался с холма. У воды и в воде — вербы. Перед ямой — мокрые от росы и тумана подорожник, мышиный горошек, пастушья сумка. Клочковатый туман плыл над рекой — навстречу течению, и поэтому чудилось: он плывет быстрей, чем на самом деле. На плесе торчали корни вывороченного в разлив дерева, вода здесь воронилась, булькала. За островком играла рыбина, от ударов ее хвоста расходились круги, достигали лодки-долбленки и подталкивали в корму, точно помогали выбраться на сушу. Не выберешься: лодка на цепи, на замке — она для наших, пограничных нужд.
По склону пробегали ежи. Срывались шишки, шлепались на траву. При полном безветрии одна сосна из десятков ей подобных неизвестно отчего ржаво, въедливо скрипела, этот скрип рождался где-то внутри ствола, однообразный и тоскливый. Безветрие, а воздух все-таки струился, его токи были то теплые, то прохладные.
Пристроив автомат на краю ямы, Буров полулежал на лапнике, коловшем бок. Терпел, не двигался. Карпухин же возился: и так устроится и эдак. Буров прошептал:
— Замри. Не отвлекайся.
Он и сам старался не отвлекаться, гнать посторонние мысли, думать только о том, что на участке могут объявиться нарушители, задача — не прозевать их, задержать или уничтожить.
Кусты над урезом воды закачались, в кустах — движение. Буров, не отрываясь, следил за ними. А Карпухин не видит? Хотелось сказать: «Растопырь глаза, Сашка!», но Буров не сказал этого. Из кустов к воде спустилась дикая коза, наклонилась, попила, фыркая, и скрылась.
— Товарищ сержант, козочка! — вполголоса произнес Карпухин.
— Была да сплыла. Докладываешь с опозданием.
— Не углядел сперва, извиняйте-прощайте.
— И нарушителя не углядишь?
— Нарушитель — другой колер! Я его застукаю, я его…
— Тише ты! И кончай говорильню…
Течет, плещет сонно река, над ней плывет туман, цепляясь за кусты и коряги. Лягушки утихомирились, и тишь густеет до того, что давит на барабанные перепонки, в висках пошумливает.
Минут тридцать спустя взабужской чащобе — собачий брех. Это не польские собаки: с полмесяца назад поляков выселили с приграничных хуторов. Это овчарки с германской заставы. Лай близился, отрывочный и злобный. Затрещали кусты, и на берег выперли четыре немца с овчарками на поводках.
Солдаты были в пилотках, с автоматами на шее, с закатанными рукавами кургузых мундирчиков. Мохнатые овчарки рвались с поводков, тащили в нашу сторону, проводники смеялись, трепали их по холкам, галдели. Осветив вербняки и Бут ручными фонариками, немцы помочились в реку и, не переставая галдеть, повели ищеек назад: лай дальше, дальше. «А еще культурные, — подумал Буров и сплюнул. — Сами же будут пить из речки. Разболтанные: ни звуковой, ни светомаскировки. Разве это служба?»
Течет Буг, клубится туман. Тишь такая, что звон в голове, тишь уже воспринимается как шум. Поскрипывает сосна, срываются шишки. Карпухин, зевнув, щелкает зубами, запоздало прикрывает рот. Буров показывает ему кулак.
Вытянув голенастые ноги, пролетела цапля, ежик обежал яму, скакнул заяц, полевки сновали между норами — и все это безмолвно, как за стеклом. Небесный купол с сильной луной и слабыми звездами гигантским стеклянным колпаком прикрывал землю, и казалось, нельзя шуметь, иначе колпак расколется, стекло — вещь хрупкая, оттого и эта необыкновенная тишина. Именно необыкновенная.
И Бурова постигла тревога. Он мог бы поклясться, что она витает над берегами и речкой. Он мог бы поклясться, что пробует ее на вкус и цвет: вкус — горечь, цвет — чернота. Тревога проникала в него, в Бурова, пропитывала собою.
И этот переход от спокойствия к тревожности сам по себе встревожил еще больше. Но с какой же стати? Ведь все было, как прежде. И даже Карпухин позевывает по-прежнему. Но Буров кулака уже не покажет, Буров чего-то ждет, а чего, сам не знает.
Луна скатывалась на ельник, и острые еловые верхушки словно брали ее в штыки. Лунный свет мерк, звезды мерцали ярче, голубые, зеленые, оранжевые. Но окрест потемнело, сгинул ртутный блеск реки и озер, а туман выбелился, стал молочным. Предрассветный ветерок прошелся по лесу, легко ворохнул опавшие листья, с трудом — живые, на терне и вербах, зарябил воду. На ближнем, за мельницей, хуторе пролаяла собака, прокукарекали первые петухи.
Ветром разорвало и приподняло туман, листва лопотала, острей запахло чабёром и шалфеем. Без луны — темень. Как будто кто-то могущественный приказал утвердиться настоящей ночи хоть на часок перед тем, как наступить рассвету.
В этой теми в Забужье прочертились ракеты: серия там, серия там, и вон там серия. Буров быстро взглянул на часы: три пятнадцать. Что будет дальше? Ракеты взлетели на той стороне, в Хрубешувской пуще. Что они означают? Тихо. Тишина теперь была зловещей.
Но она продержалась недолго. В разных концах пущи возникли гулы, они слились в один, низкий и грозный. Гул выползал из лесных теснин на равнины, катился к Бугу и вдоль Буга и перекатывался через Буг.
— Что это, товарищ сержант? — испуганно спросил Карпухин.
— Полагаю, танки и автомашины.
— А пошто они завели моторы?
— Поживем — увидим. Сохраняй спокойствие!
Сказал и поежился, передернул плечами. Что-то знобко, словно дохнуло сивером, спина мурашится. Спокойно, сержант Буров, ты же приказываешь Карпухину сохранять спокойствие. Сохраняй тоже, показывай пример.
Гул накатывался волнами, но непосредственно на границе ни движения, ни чего-либо иного подозрительного. Тяжкий давящий гул слышно по всей линии границы, услыхали его и на заставе; лейтенант Михайлов доложит по телефону коменданту, а тот — начальнику отряда, это не шутки, гудит-то как. Примут меры. Наверно, дадут знать и командованию Пятой армии, полевые войска километрах в шестидесяти, в летних лагерях. Подойдут, ежели что.
Восточный край неба высветлился, зарозовел, звезды блекли. Обильная роса ложилась на траву, на листья. Туман расползался, но, расползаясь, не редел, а плотнился.
— Товарищ сержант, учуяли?
— Что? А-а, вот что: из гула прорезывался лязг и скрежет траков. Буров кивнул, нахмурился. Стало быть, подходят? Танки, броневики, автомашины. Так, так. Спокойно, сержант Буров.
— Товарищ сержант, гляньте на небо!
Он и до испуганного возгласа Карпухина увидел: на западе, где небо еще не светлело, загорелось множество красных и зеленых огоньков, они передвигались среди неподвижных угасающих звезд по всему горизонту, передвигались к границе. И уже пал сверху рокот моторов, на время перебил танковый гул. В оцепенении глядел Буров, как сотни самолетов с зажженными бортовыми огнями пересекли границу, и рокот их затухал вдали.