Евстафьев:
— На, Пилипп, веточки, нарубал и для тебя.
— Бачьте, якой добренький! Да на хрена они мне, дед? Самолично не нарубаю?
— Не злись, не мути злобой душу. На, держи.
— Ну, давай, хрен с тобой. Добреньким прикидываешься? Расплачиваешься за марш? Я за тебя пулемет пер, а ты мне веточки суешь?
— Не расплачиваюсь я. По добру к тебе…
И Макеев подумал: «Евстафьев и Ткачук не находят общего языка, я же не нахожу его со всем взводом. Что-то говорю и делаю не так, невпопад. Может, в бою найду наконец этот общий язык, что сблизит меня и подчиненных? Или, может, мне все это мерещится и у меня нормальные отношения со взводом?»
Он воткнул последнюю веточку в бруствер, присел на дно и утерся. От развороченной земли было прохладно; после жарких, почти прямых лучей солнца это недурно; наверху оно всего прогрело, разморило. Вытянул ноги, уперся спиной в стенку и задремал. Проспав самую малость, мотнул головой, встряхнулся. Этого еще недоставало — уснуть. До того ли? Сказывается недосып, ночью-то спал немного. И хоть бы Рая приснилась, или мать с Ленкой, или отец. А то черт те кто — церковный звонарь Филя-Отрок. Словно бухает он, патлатый, криворотый, в колокола, и над Тамбовом плывет их неправдоподобный малиновый звон.
С этим звонарем произошла история, над которой потешался весь город. Макееву не было смешно ни тогда, до войны, ни тем паче теперь. Филя-Отрок был единственный звонарь в единственной тамбовской церкви, где бывала служба и куда вороньем слетались обряженные в темное старушки со всей округи. Отроку было под пятьдесят, и он сносно вызванивал всякие обедни и заутрени. Водился за ним грешок — закладывал за воротник. На пару с бывшим учителем истории, выгнанным из школы за пьянство. Русский интеллигент пил из идейных побуждений, несогласный с тем, как его предмет преподается в школе, а Филя-Отрок пил так, из любви к водке как таковой. Однажды они надрались, Отрок полез на колокольню и вдарил румбу. Ах, как звонко, выпевали колокола:
Глупейшая, зато и моднейшая песенка, сочиненная на мотив румбы, исполнялась в здешнем кинотеатре. Перед началом вечерних сеансов выступал джаз-оркестр, и певичка, отщебетав «Приходи вечор, любимый, приголубь и обогрей», вкалывала потом «Румбу — веселый танец» и перебирала при этом ногами по-лошадиному. Никто из слушателей не замечал, что приходить на свидание вечор нельзя, ибо вечор означает вчера вечером. Но все запоминали слова румбы. И поэтому, когда Филя-Отрок исполнил румбу на колоколах, город узнал ее. Приобщение к светской музыке окончилось для звонаря плачевно: священники обвинили его в богохульстве и уволили.
А возможно, это и смешно? Если так, посмеемся. Но в другой раз, на досуге. А сейчас предстоит иная музыка — боя. Впрочем, после нее вполне резонно послушать колокола. Не малиновый, неправдоподобный звон их, а взаправдашний, тягучий, похоронный. Отстраненный от должности Филя-Отрок в свое время звонил и на похоронах.
Позади, в березнячке, окопались танки в засаде, впереди, в черемуховых зарослях, обосновались со своими длинноствольными пушечками истребители танков; на танки и пушки наброшены маскировочные сети, навалены ветки. На следующей за нашей высотке пехота рыла вторую линию окопов. По грунтовке, которую мы оседлали, на север пропылила колонна самоходных установок, за ней стрелковая часть; с севера газовали автомашины за боеприпасами, они вывозили раненых — в кузовах перевязанные окровавленными бинтами головы, плечи, ноги, с высотки хорошо видно; легкораненые брели по обочинам, неся руку на перевязи или опираясь на палочку.
Дым уже зависал над полем, сажа падала, как черный снег, воняло гарью. Бой, похоже, шел километрах в трех; среди артиллерийской и минометной стрельбы различается пулеметная. Да, вот и жаворонки перестали петь. Лишь солнце жжет по-прежнему, оно подбирается к зениту. Жажда. Солдаты с котелками и флягами бегают к болоту, приносят коричневую, отдающую тиной воду. Макеев ругается: только кипяченую, нельзя сырой, дизентерия будет, — его не слушают. В самом деле, когда ж тут кипятить? Вовсю копают траншею и ходы сообщения. Ты и сам не кипятись. И Макеев утихает, пьет из принесенного Евстафьевым котелка.
Фуки произносит:
— Сашка-сорванец, из огня да в полымя? От девочек в бой? Да-а, вкусные были девочки, скажешь нет? Чего-то с ними будет, бои ведь недалеко от Шумиличей…
Макеев разгибается, смахивает пот. Он тоже об этом думает: что будет с Раей, с Клавой, с деревней? Может быть, пронесет? Долбанем немцев, загоним в мышеловку, не дадим расползтись. И вдруг воспоминание-вспышка: Рая просит поцеловать ее в губы, он мямлит, что у него ангина, а потом целует, много раз целует. Прошла ангина, горло не болит, лекарств не пьет, воду из евстафьевского котелка пьет. Вовсю целоваться бы! И от горькой этой шутки Макееву в пору заплакать. Он хватает лопату, с ожесточением вгоняет ее в подзол.
— Обойдется, — говорит Фуки. — Еще завернем к ним из Германии! По пути домой завернем, а? И как отметим встречу? Не будем пить заморские коньяки и жрать рябчиков с ананасами! Отметим по-фронтовому: водка в кружках, а не в рюмках, кус ржаного хлеба, луковица и соль!
Макеев готов выпить тогда неразведенный спирт. Лишь бы обошлось. Лишь бы война не возвратилась в Шумиличи. Но все это Илькин треп, который вызывает такие же несерьезные мысли. Как-то оно сложится в реальности?
Группа раненых с закопченными лицами, пропыленных и радостно-растерянных — вырвались живехонькие из пекла — остановились закурить. Ссужая их табачком, сержант Друщенков спросил:
— Как обстановка, воины?
— Соответственная, — туманно ответил один из них, гвардеец с холеными усиками, пестуя перебинтованную руку.
— А поконкретней?
— А поконкретней — жмет Гитлер. Отбил три деревни: Ложкино, Ножкино и Кокошкино…
Кто-то хмуро улыбнулся этой игре рифм, а Макеева она неприятно поразила: в сходстве созвучий почудилось сходство в их судьбе. Но Шумиличи же, слава богу, не рифмуются с ними? Слава, слава…
— Перекурили и ступайте, — сказал раненым Ротный. — У нас еще забот полон рот. Жарко здесь будет. Ребята, навались на лопаты!
Умышленно или неумышленно Ротный повторил слова комбата, и это заметили, навалились на лопаты. Но жарко было — в ином, разумеется, смысле — и сейчас. Солнце пекло, небо линяло, болото пучилось, исходило испарениями, камни и металлические части оружия нагревались, комья на бруствере сохли, веточки вяли. Три тучи ходили над полем — дымная, пыльная и дождевая. Пролейся дождь, прибил бы пожар и пыль.
Снаряды стали разрываться на высотке, на болоте, возле дороги. Стреляли и орудия — слева и справа, из-за речки, и танки — в центре, с опушек; орудий не было видно, а танки маневрировали на виду, вблизи грунтовки; там же, если поглядеть в бинокль, таились в кустах и самоходки — «фердинайды» будут оберегать свои танки. А пехота где? В лесу, вероятно. Будет атаковать вместе с танками. Ну, лезьте, лезьте — получите по морде.
Когда начинался бой, Макееву не было нужды приказывать себе: сосредоточься на том, что предстоит тебе в бою. С первыми разрывами напряжение охватывало его и все силы направлялись на одно. Он крикнул солдатам, чтобы укрылись в окопы, подготовили оружие. Ротный выкрикнул это же секундой раньше, но мало ли что Ротный. Уж ежели на то пошло, так солдаты и без напоминаний скатились в окопы. Но командир все равно обязан командовать.