«Maman» — высокая, полная, представительная женщина в синем, скрипучего шелка платье и ослепительно-белой наколке на голове — встретила воспитанниц на пороге «зеленой» приемной. Ее обычно доброе лицо было сурово.

— Вы ведете себя непозволительно дурно, — гремел на всю комнату звучный голос начальницы, — вы позволяете себе по ночам тихонько вставать с кроватей, выходить в умывальную и там заниматься тою глупостью, которой занимаются только невежественные, легковерные люди. Какие-то нелепые сеансы, вызовы духов, которые никаким образом не могут являться к людям! Возмутительнейшее отношение к вашей классной даме, которой вы нагрубили! Кроме того, одна из вас, Елецкая, позволила себе вытолкать всеми уважаемую воспитательницу из умывальной комнаты… Эта Елецкая, по ее же собственному признанию, была вашим вожаком в некрасивой, смешной и глупой истории. Она смущала вас всяким вздором, учила веровать в какую-то несуществующую силу и, к довершению всего, в ее ящике нашлись романы о том же вымышленном мире духов, романы, которые были запрещены мною для чтения. Все это непозволительно, но непозволительнее всего ее поведение по отношению к вашей наставнице, фрейлейн Фюрст. Оно просто ужасно! Такое поведение не может быть терпимо в стенах нашего учебного заведения, и Елецкая завтра же покинет институт. Мы исключаем ее. А вы, все прочие, в своих аттестатах получите по сбавленному баллу за поведение.

И maman удалилась в свои апартаменты, а понурые, уничтоженные неожиданным оборотом дела девочки побрели в класс.

Елецкую жалели до слез, и не так саму Елецкую, как ее престарелую мать. Бедная, пожилая, болезненная женщина жила на крохотную пенсию после смерти мужа, мелкого чиновника. Она души не чаяла в дочери и ждала с нетерпением выхода своей ненаглядной Олюшки из института, ожидая обрести в ней друга и помощницу. И вот случилось такое несчастье с Ольгой: «начальство» института, решило исключить ее.

До завтрака в первом классе насчитывалось три урока: Закон Божий, педагогика и «пустота». Пустотой назывался тот час, в который не являлся учитель, и когда девочек отправляли упражняться на роялях в маленьких музыкальных комнатках, прозванных «нумерами» и «селюльками».

Батюшка, отец Василий, молодой священник в нарядной шелковой рясе, сразу заметил гнетущее настроение выпускных. Он спросил у дежурной Эльской, отчего так печальны девицы и не произошло ли какого несчастия, на что Сима отвечала:

— Да ничего особенного, батюшка. Девицы колдовали нынче ночью. Елецкая духов вызывала, чуть в трубу, как ведьма, не вылетала, ну, ее и исключают из института, а нам ее жаль.

— Ах, девицы, как же не стыдно, право! Колдовство это противно закону Божию, — произнес, качая головой, батюшка и затем присовокупил: — а вы, девица Эльская, насчет трубы… не хорошо-с, барышня… Духовнику так не отвечают… И смеяться таким образом не подобает.

— Ей все смешно, батюшка, — негодующе крикнула Дебицкая, — у нас Елочку исключают, а она смеется! Бездушная какая-то!

— А по-твоему, я плакать над вашей порченой Ольгой должна, что ли? Она вас всех подводит только, а вы ее еще защищаете! — размахивая руками, кричала Сима.

— Эльская… Still![11] — заметила вышивавшая что-то по канве у окошка Фюрст и погрозила костлявым своим пальцем.

— Какой тут штиль, когда буря в воздухе!.. — пожала плечами Сима и со всего размаха плюхнулась на свое место.

Батюшка открыл классный журнал и вызвал одну из учениц.

Разумеется, урок отвечали вкось и вкривь. Было не до уроков. Елецкая не выходила из головы. Кроме того, все последнее время выпускные занимались довольно небрежно, к чему, впрочем, преподаватели относились снисходительно, так как учиться оставалось всего лишь одну неделю и с первых чисел апреля начиналась серьезная подготовка к последним актовым экзаменам. Но в этот день, вследствие ночной истории, окончательно взвинтившей непокорные нервы институток, урок был вовсе не повторен, и отцу Василию оставалось разве только покачивать головою и усовещивать:

— Нехорошо, девицы, нехорошо! Перед преосвященным осрамитесь. Да и меня подведете тоже. Нехорошо, барышни, право, нехорошо!

Но «барышни» мало внимали увещеваниям своего духовника. Умы были заняты иными мыслями. «Что-то Ольга? Что она делает, бедняжка, запертая на ключ в лазаретной комнате? Каково-то ей?» — думала каждая из этих впечатлительных, одинаково отзывчивых на доброе и необдуманное, экзальтированных девочек.

Облегченно вздохнули они, когда прозвучал звонок, возвещающий окончание урока. Ушел, мягко шурша шелковой рясой, батюшка, и жужжа, подобно пчелиному рою, выбежали из своего класса выпускные, то и дело «окунаясь», то есть приседая, в коридоре перед начальством, «чужими» и «собственными» учителями, попадавшимися им на пути.

Кое-кто бросился с хрустальной миниатюрной кружечкой в «колбасный переулок» пить из исполинского фильтра кипяченую воду.

«Колбасный переулок» был маленький коридорчик, в конце которого находился младший седьмой класс. За какие достоинства или провинности его прозвали колбасным — этого никто из воспитанниц не мог объяснить, точно так же, как не могли объяснить происхождение прозвища «мертвой долины» — небольшой площадки на лестнице между вторым и третьим этажами, сделанной в виде полукруга, в центре которого помещались огромные стенные часы. Площадка же следующего этажа была церковная паперть, но называлась она «долиной вздохов», так как отделяла старшую дортуарную половину от младшей, и здесь маленькие институтки, «обожавшие», по неизменным старинным традициям, старших, поджидали, вздыхая, своих кумиров, прогуливавшихся на паперти и по дортуарному коридору.

Но вот снова продребезжал звонок, призывающий в класс. Дежурная классная девушка Даша вихрем пронеслась с одного конца института на другой, неистово тряся колокольчик. Старшие вошли в класс, когда там уже сидела преподавательница педагогики, m-me Мель, полная седовласая француженка, отлично говорившая по-русски, но тем не менее заставлявшая учить педагогику на своем родном языке. Задавала она всегда добросовестно по несколько страниц к уроку и требовала точных, почти дословных, сведений; поэтому «зубрилки» предпочитали вызубрить педагогику наизусть, а лентяйки почти вовсе и не знакомились с этим предметом, тем более что из «принципа» великодушия m-me Мель никогда не ставила менее «семи». Семерка же считалась «баллом душевного спокойствия», и получавшая семерку воспитанница могла свободно переходить из класса в класс.

Урок педагогики m-me Мель начала в этот раз торжественно.

— Eh bien, mesdames, c'est aujourd'hui que nous avons notre derniere lecon,[12] — с пафосом возвестила она с кафедры. — В следующий четверг вас распустят, — прибавила она на чистейшем русском языке, — et vous allez subir vos examens… Et aujourd'hui nous aliens finir notre cours pedagogique.[13] M-lle Даурская, что вы знаете о воспитании духа восприимчивости в ребенке? Repondez-moi en francais,[14] — неожиданно заключила свою коротенькую речь француженка.

Додошка лениво поднялась с места и угрюмо пробурчала:

— Я не готовила, m-me Мель, урока на сегодня.

— Mon Dieu! — ужаснулась француженка. — Mais c'est ma derniere lecon aujourd'hui![15]

— Не готовила его, — печально повторила Додошка.

— В таком случае расскажите предыдущий.

— Не знаю предыдущего. — Даурская склонила голову набок и унылым взором обвела класс.

— Mais enfin repondes-moi quelque chose, се que vous savez![16] — теряя обычное хладнокровие, вспыхнув, проговорила учительница.

— Ничего не знаю! — самым невинным тоном созналась Додошка. — Ей-Богу, честное слово, не знаю ничего!.. Я педагогики не учу. Мне педагогики не надо. Я замуж не пойду, своих детей у меня не будет, чужих учить тоже не стану… Ясно, как шоколад… Буду ходить, весь мир исхожу вдоль и поперек, из города в город, из деревни в деревню. В карманы леденцов, пирожков наберу, немножко хлеба, ветчины, и хожу себе да похаживаю. Хорошо! Никто не лезет, не пристает, отдохну, покушаю и опять в путь. А для этого

Вы читаете Большой Джон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату