Елизавета МАНОВА
ОДИН ИЗ МНОГИХ НА ДОРОГАХ ТЬМЫ…
Мрак души моей не рассеет свет,
Равнодушный гнев не смягчит мольба.
На дорогах тьмы мне спасенья нет —
Сам себе я суд, сам себе судьба.
«Ведь не станете вы отрицать того, что дороги этого мира полны как живых, так и мёртвых?»
«Нет более мучительного наказания, чем не быть наказанным»
1. КАКАЯ-ТО ИЗ СМЕРТЕЙ
Он уже знал, что жизнь эта будет недолгой, потому что проснулся в избитом, переполненном болью теле.
Боль не имела значения, существование тоже. Он просто лежал и ждал, пока станет понятно, кто он здесь и как предстоит умирать в этот раз.
Когда рождаешься, это занятней. Ты кем-то рождаешься, живёшь, и только потом, перед самой смертью, вдруг вспоминаешь, кто ты такой и сколько раз уже умирал.
«Значит, скоро, — лениво подумал он. — Что-что, а смерть его всегда была не приятной. И — самое скверное — всегда не последней. А будет ли когда-то последняя смерть?» Но и это тоже уже почти безразлично. После сотни смертей становится всё равно. Если что-то и важно — так только это мгновение, пока ты — это ты и остаёшься собой. Был ли я в первой жизни в чём-то виновен? Если да — то это давно потеряло смысл. «Когда наказание несоразмерно с виной… а если и соразмерно? — подумал он. — Если я забрал столько жизней, что мне предстоит много тысяч смертей?» Но это тоже уже не имело смысла, и, кроме боли. теперь появился свет. Не радостный тусклый свет, рассеянный чем-то чёрным. «Решётка, — подумал он, — я в тюрьме», — и сразу же боль обозначила губы.
Он медленно поднял тяжёлую руку, другая рука потянулась за ней. Наручники. Этот я — не тихоня. И новая боль — поднять голову и осмотреться. Нет, не тюрьма — темница. Мокрые стены в зелёных потёках, грязь и сырая вонь…
Он попробовал — и улёгся опять. Этому телу слишком много досталось. Кто бы ни был в нём до меня, он не скучал в последнее время.
Шаги. Уже за мной? А впрочем, и это не страшно: скорее начнут, быстрее кончат.
Нет. Только двое. Вдвоём бы они не пришли: меня предстоит нести. Тюремщики. Двое? Значит боятся.
Ввалились и осмотрительно встали в сторонке — тот, кто был до меня, заставил себя уважать. Тюремщики. Это свои ребята, я столько их повидал в бесконечных смертях. Бывали скоты, но бывали и люди. Ну, эти посередине. Возможно, как раз они обрабатывали меня. Плечистый верзила и бородатый крепыш. Да, если они, все понятно.
— Ну? — сказал бородатый второму. — Проспорил? Энрас помрёт путём!
— И тебе того же желаю, — ответил узник спокойно. — Да поскорее.
Верзила поймал бородатого за плечо, легонько отдёрнул назад и объяснил добродушно:
— Он по простоте. Не серчай.
— Когда? — спросил узник, и они озадаченно переглянулись.
— Почему-то я не расслышал. Голова болела, что ли?
Они переглянулись опять, и верзила ответил смущённо:
— Завтра о полудне, господин. Ежели чего желаешь… оно не велено… ну, да…
— Воды! — приказал он. — И чтоб до завтра я никого не видел.
— Энрас! — грубо сказал бородатый. — Тут твоя баба…
— Никого!
Теперь они уберутся, и я останусь один. Почти небывалый подарок — побыть собой и с собою наедине.
— Господин! — тихонько сказал верзила. Почему-то они не ушли. Стоят у двери и смотрят, и в глазах их страх и жестокое ожидание. — Это правда?
«Что?» хотел он спросить, но не спросил. Эти жаждущие глаза, эти бледные, потные лица…
— Да, — сказал он, — или нет. Узнаете, — и отвернулся к стенке. А когда, наконец, стукнула дверь, боль улыбки опять шевельнула губы. Занятное наследство он мне оставил. «Кто он был, этот Энрас?» — лениво подумал он. Кажется, это будет поганая смерть.
Рядом стоял почти полный кувшин с водой; он с трудом подтянул его скованными руками, долго пил, а потом стал устраиваться поудобней. Это тоже искусство — уложить избитое тело так, чтоб боль стала вялой и даже приятной. Наслаждение ничуть не хуже любви — миг, когда утихает боль.
Нет, подумал он, я просто забыл. Если я наказан, подумал он, это глупо вдвойне — я не страдаю. Страх отмирает, а к боли я так привык, что без неё мне чего-то не хватает.
Он лежал и глядел на серый квадрат, рассечённый тёмной тенью решётки, и какие-то смутные воспоминания не спеша перепутывались внутри. Все его жизни давно перепутались в нём. Он не знал, какая из них была первой и какая из них была. Лица, улицы, корабли, грохот бомб, пение стрел… тишина.
Тишина подошла и наклонилась, положила руки ему на лицо, и опять колесо, оно катится мне навстречу: колесо из огня, колесо из звёзд; тяжело проминая мякоть тьмы, оно катится на меня, и беззвучный стон — это те, кого оно раздавило, и сейчас… боль! боль! жуткий треск раздираемой плоти, а когда оно прокатилось по мне, я поднял голову и засмеялся. Я — раздавленный, я — убитый, всё равно я смеюсь над тобой! И тогда оно зашаталось, накренилось… нет, оно катится дальше, но когда-нибудь, может быть…
Снова шаги — там, за дверью; он недовольно открыл глаза. Темнота. Да, успело стемнеть, мне не долго осталось, подумал он, да и то норовят отнять.
Грохот засовов, ржавый возглас замка, дымный свет в глаза; он поморщился, щурясь, вгляделся. Тучный мужчина в расшитой хламиде, а при нем двое в чёрном и с факелами в руках. Не наигрались со мной, что ли?
Он невольно проверил тело — больно, но уже кое-что смогу. И подумал: тоже неплохо. Если они за меня возьмутся, им придётся меня убить.
— Энрас! — позвал его главный. — Энрас!
Он не ответил. Глядел в упор и молчал.
— Энрас, ты что, не узнал меня?
Забавно было бы, если бы узнал.
— А зачем мне тебя узнавать? — спросил он спокойно.
— Энрас, — сказал тот с тревогой. — Это я Ваннор, разве ты не помнишь меня?
Обрюзгшее пористое лицо, безгубый рот, а глаза в порядке. Поганый тип, но не глуп и не трус. И тоже боится…
— А чего мне тебя помнить? Я думал мы попрощались.
Ваннор рявкнул на провожатых, они сунули факела в гнёзда, и теперь мы вдвоём — я и враг. И бодрящая радость: не знаю, как там ваш Энрас, ну, а я тебе покажу.
— Энрас, — вкрадчиво начал Ваннор. — Ты полон ненависти, и это печально, ибо завтра дух твой должен расстаться с плотью. Сумеет ли он, отягощённый, покинуть эту юдоль скорбей?
— Сумеет, — сказал он спокойно. — Со своим духом я разберусь. К делу!
Ваннор молча глядел на него. Глядел и глядел, сверлил глазами и, наконец, сказал без игры:
— Ты знаешь, зачем я пришёл.
— Можешь уйти.
— Раньше ты был разговорчивей.
Врёшь, подумал он, главного он не сказал.
— Ладно, — сказал Ваннор, — ты меня ненавидишь. Но ведь то, что не хочется подарить, можно