Мощной левой ручищей он прикоснулся к черному лаково блестевшему козырьку фуражки — жест столь же традиционный, как и то почтение, с которым мелкие городские служащие относятся к высокопоставленным семьям. Полицейский скрылся за углом, но Алан Джастмен все еще продолжал раздумывать, идти ли ему немедленно домой.
Резкий, пронзительный звук саксофона, вспоровший это пустое мгновение, донесся из освещенного окна. «Идти домой придется, ничего не поделаешь, — решил он, и при мысли об этом ему представился водоворот, затягивающий его в свою зловещую, мутную глубину. — Надо идти. Мать будет волноваться».
Он вошел в полутемный коридор. Единственный источник света здесь, украшенный бусами светильник, стоявший на шкафу, позволял смутно разглядеть часть лестницы, ведущей на верхний этаж. Там, на площадке, он заметил инвалидное кресло матери. Значит, ее уложили в постель, и дневная сестра ушла, предоставив мать суетливым заботам ее шутовской камарильи.
Он помедлил, опершись на перила. Сверху доносился неприятный, резкий смех и отвратительное бренчанье ситара, которое будет преследовать его всю ночь.
Он повернул обратно, но с верхней площадки резко прозвучал женский голос:
— Разве ты не поднимешься, Элвин?
Значит, его уже заметили.
Полумрак, окутавший лестницу, не мог скрыть сверкающей наготы ее бедер, полуприкрытых разлетающимся домашним одеянием. Она поднесла палец к губам. Ему показалось, что он видит отливающий черным лаком ноготь.
Он начал медленно подниматься по ступенькам. Она спокойно поджидала его. Когда между ними оставалась только одна ступенька, она протянула руку и обняла его за шею. Посмотрев сверху вниз ему в глаза, улыбнулась хищной улыбкой собственницы.
— Твоя мать ждет тебя. Да и мы все заждались.
Она повела его в огромную спальню. Там, в приглушенном свете ночника, хоровод неясных теней окружал постель его матери — мать напоминала пожелтевшую, иссохшую мумию, уложенную высоко на подушки.
Все не так плохо, как он ожидал. Слава Богу, сегодня нет слепого ребенка. И безрукой женщины тоже нет.
Он сравнивал себя с китайским ларчиком, в котором спрятан еще один, а там еще и еще… Или с русской матрешкой — снимается верхняя, а под ней видна другая матрешка, поменьше, и так до самой крошечной матрешки в центре, такой крошечной, что лица уже не разглядеть.
Однажды в самый обычный, ничем не примечательный день он испытывал момент глубочайшего прозрения. Задолго до него это знание снизошло до Джордано Бруно, Калиостро и Давида Юма, Конфуция, Тита Ливия[1], Мухамеда, Кассиодора[2] и американки Сильвии Платт[3]. Как и они, он понял, что в жизни нет места случайности, да и вообще не существует отдельной человеческой жизни с ее удачами, совпадениями и верой в чудеса.
А есть лишь переход из одной жизни в другую, немногим отличную от предыдущей, а затем — дверь, ведущая в следующую жизнь, и так до бесконечности.
Он открыл для себя, что человеческие существа бессмертны, поскольку жизнь не имеет конца, но разворачивается в длительной серии жизней. Все живое не просто подвергается реинкарнации, как иногда считают, но перемещается неугасимой искоркой сквозь ряд следующих друг за другом существований в соприкасающихся вселенных. И каждая новая жизнь меняет человеческую личность, и чем больший путь проходит человек, тем разительнее перемены.
Однажды ему подумалось, что идею целостности и единства жизни как нельзя лучше воплощает в себе многослойная восточная пахлава — пирог, сложенный из множества тончайших клейких пластов, слившихся вместе так крепко, что и не поймешь, где кончается один и начинается другой.
О какой случайности, каком неожиданном везении могла идти речь, если человеку заранее предначертано, проскальзывая сквозь мембрану, разделяющую миры и вселенные, проживать следующие жизни в новых ипостасях своего «я»! Редко, но бывало так, что новая жизнь складывалась удачнее предыдущей. Иногда она оказывалась во сто крат хуже прежней и становилась просто невыносимой.
Он привык воспринимать окружающее, как промежуточную станцию на пути, не имеющем конца. Через эту станцию пролегал путь каждого живого существа, неумолимо двигавшегося к своему следующему воплощению. Все, кто скользили мимо этого полустанка под названием «жизнь», даже не подозревали, что однажды они уже делали здесь остановку, ибо при переходе сквозь мембрану память о прошлой жизни стиралась. Никто из живущих на Земле не предполагал, что в недрах его сегодняшнего «я» запечатлен след его жизни в ином обличье.
У него же произошел внутренний сбой, и память о том, где и кем он был раньше, не покинула его. Нечто подобное, должно быть, испытали Карл Маркс, Леонардо да Винчи и многие другие великие люди. Пусть воспоминания эти были обрывистыми и неясными, они все же теплились в нем, тогда как участью других было полное забвение своего прошлого. Он вдруг почувствовал, что сущности, составляющие последовательность его воплощений, когда приходит время, меняются местами. Кто-то, с силой напирая сзади, выталкивает тебя в неизвестность, а сам занимает твое место. И его, наверное, точно так же выталкивает еще один. Впрочем, и сам ты, попав сюда, разве думал о том, чье место ты занял? Словно кошки, оттирающие друг друга от плошки с едой. Одно он знал наверняка: двум его воплощениям не место под одним небом, а значит — снова в путь, не имеющий конца. Сколько сотен, тысяч, миллионов жизней прожилок с момента своего рождения?
Больше всего на свете он хотел попасть в счастливую жизнь и на этом прекратить свой бег в никуда. Остаться в ней. О, если бы только его не толкали сзади! Полицейский, склонившийся над ним и брезгливо тронувший его кончиком ботинка со словами: «Вставай, парень, давай отсюда», — вот она, его жизнь. Отыскать свою тихую пристань, где каждый день приносит удовлетворение и радость, и бросить там якорь. Но тот, кто шел сзади, он тоже мечтал получить свой кусок пирога, и так каждый нажимал на следующего, чтобы самому вырваться вперед. Правда, трудно польститься на ежедневный кошмар его жизни рядом с матерью и ее полоумными калеками. Элвин Джастмен томился в ожидании ухода.
— Где же ты был вечером? — спросила мать.
Ее слабый, надтреснутый голос был еле слышен. Сколько времени она протянет еще в этом состоянии?
Дневная сестра и морщинистая горбунья, которая гадала матери на картах, толклись возле постели, взбивая подушки, смачивая ей рот, поглаживая больные места. Окинув взглядом эту сцену, он обратился к матери:
— Мама, почему ты не хочешь умереть, чтобы перейти в другую, лучшую жизнь?
Губы ее задрожали, но она ответила:
— О чем ты говоришь? Ведь я вырастила тебя. Самое меньшее, чем ты можешь отплатить мне, это быть со мной рядом до последнего вздоха.
— Когда он будет, этот последний вздох!
— Слава Богу, медицина в наше время творит чудеса.
В трубке, отходившей от ее горла, послышалось бульканье.
— Да уж, слава Богу, — отозвался он.
— И все-таки… где ты был? Из-за тебя нам пришлось перенести сеанс. Иногда в тебе пробуждается нечто возвышенное. Пожалуй, это лучшее, что есть в тебе, сын.
— Я гулял, мама. Общался с космосом и заодно с полицейским.
— Вот смотрю я на тебя и удивляюсь, неужели это мой сын?
— Не ты одна удивляешься. Так что у нас сегодня вышло на картах? Надеюсь, убийства матери нам не нагадали?
К нему подошла дневная сестра.
— Она снова заснула.
— Ну слава тебе, Господи, медицина и впрямь творит чудеса, — пробормотал он, выходя из комнаты.