спросил инспектор Столбовой.
— Это с голоду, — сочувственно вздохнул Серапионыч.
— А мне это даже нравится, — неожиданно заявила баронесса Хелен фон Ачкасофф. — Разумеется, такой метод несовместим с наукой, но как психологический этюд — весьма занятен.
— Только бы он не зашел слишком далеко, — озабоченно проворчал детектив Дубов.
— Остановим, — пообещал Столбовой.
Между тем Святославский, бегая по сцене, пытался перекричать фортепиано:
— Вот, господа, глядите — знаменитый Сальери играет «Мурку», чтобы не умереть с голоду. Это ли не показатель нравственного состояния нашего общества?.. Ну все, хватит! — неожиданно накинулся он на Щербину. — За пять «зелененьких» и того много.
Щербина взял последний аккорд, от которого публика едва не прослезилась, встал из-за рояля и раскланялся. Обеденный зал ответил сдержанными аплодисментами. Происходящее на сцене все более занимало публику — закончив обедать, многие пересаживались за столики ближе к помосту и следили за происходящим, хотя и не все понимали, что же, собственно, происходит.
Святославский чувствовал себя, как в лучшие годы своей режиссерской деятельности, и это творческое опьянение, помноженное на давно забытое внимание зрителей, заглушало даже хроническое чувство голода.
— Ну что вы стоите, словно воды в рот набравши? — вновь набросился Святославский на Щербину. — Говорите что-нибудь!
— Что? — недоуменно переспросил Щербина.
— Что-что! Текст вы, надеюсь, помните?
— Какой текст?
— «Моцарта и Сальери», черт побери! Вот и читайте.
— Так бы сразу и говорили. — Щербина картинно облокотился на рояль и, устремив взор куда-то в Звездную Бесконечность, принялся вещать замогильным голосом:
— Не верю! — бесцеремонно перебил Святославский. Щербина послушно замолк. Он искренне хотел помочь режиссеру, но все не мог взять в толк, что же тому, собственно, нужно.
— Разве это Сальери? — неожиданно обратился Святославский напрямую к залу. — Господа, вы верите, что человек, подверженный сильным страстям, носящий их глубоко в себе, человек, готовый отравить своего друга и собрата по искусству, станет вот так вот бормотать что-то себе под нос?!
— Не верим! — раздалось несколько голосов.
— Вот видите! — победно обернулся Святославский к Щербине. — Мне не верите, так вслушайтесь в глас народа!
— Но ведь я говорю так же, как на спектакле, — робко возразил Щербина. — Разве вы не помните? Я предлагал сделать Сальери потемпераментнее, а вы сказали, что видите его именно таким. Ну, бормочущим себе под нос.
— Ну при чем тут спектакль? — топнул ногой Святославский. — Тогда вы были послушным исполнителем режиссерской концепции, и ничего более. А теперь вообще забудьте о моем существовании! Тогда было искусство, игра, лицедейство, а теперь — жизнь! Я же сказал, что сегодня не будет никакой игры, никакого театра. Шутки в сторону, все будет по-всамделишнему! — И, немного помолчав, Святославский произнес слова, обращенные не к обеденной публике, а как минимум к векам: — Вымысел искусства склоняется перед правдой жизни!
— А как насчет яда? — не без яда в голосе спросил Серапионыч.
— Будет и яд, не беспокойтесь, — зловеще пообещал режиссер. И вновь обернулся к Щербине: — Ну, приступайте.
Щербина глубоко вздохнул, с минуту помолчал и заговорил — сначала тихо, но постепенно голос его креп, в нем появилась какая-то сдержанная страсть с прорывающимися почти истерическими нотками:
Святославский слушал, удовлетворенно кивая и чему-то улыбаясь. Похоже, что теперь он уже сам почти верил, что перед ним — настоящий Сальери.
Однако, не успел Сальери прочесть и половины монолога, как вмешался Дубов:
— Господа, по-моему, наш эксперимент утрачивает объективность. Сейчас поясню, — возвысил голос детектив, заметив, что Святославский уже готов горячо возражать. — То, что наш Сальери произносит пушкинский текст, уже как бы предопределяет и то, что с Моцартом он поступит, если так можно выразиться, по-пушкински.
Немного поразмыслив, режиссер нехотя согласился с доводами Дубова:
— Ну хорошо, текст подкорректируем. Значит, так…
— И потом, если Сальери на сцене, то где же Моцарт? — спросила баронесса фон Ачкасофф.
Тут уж Святославский не выдержал:
— При чем тут Моцарт? Ну скажите, при чем тут Моцарт, если предмет нашего исследования — Сальери? Да Моцартов сейчас что собак нерезаных, а Сальерей — единицы! — Немного успокоившись, Святославский продолжал: Извините, господа, я погорячился. Но как вы не понимаете, что в данный момент Моцарт на сцене просто неуместен. В том-то и дело, что он не должен знать, что он Моцарт. То есть что он может быть отравлен.
— Отравлен? — с подозрением переспросил инспектор Столбовой. — Вы что же, собираетесь травить Моцарта по-настоящему?
— О боже мой! — всплеснул руками Святославский. — Ну что за непонятливые люди!.. Объясняю в сто двадцать десятый раз: все будет по-настоящему, как в жизни. И при любом исходе эксперимента вопрос о том, отравил ли один композитор другого, будет закрыт раз и навсегда. Обернувшись к Щербине, режиссер заговорил уже сугубо по-деловому: — Ради чистоты эксперимента мы вынуждены отказаться от пушкинского текста. Значит, наша с вами задача, господин Щербина, несколько усложняется, но тем интереснее будет ее решать.
— Ну так скажите ясно, что от меня требуется, — не выдержал Щербина. А то вы толком ничего объяснить не можете, а потом сердитесь.
— Хорошо, попытаюсь объяснить. — Святославский изобразил на лице мыслительный процесс, после чего принялся «выдавать на гора» новые идеи: Не будем искусственно воссоздавать эпоху — это у нас все равно не получится. Куда важнее воссоздать саму ситуацию. Вы — способный, но далеко не талантливый композитор… Или нет, чтобы понятнее, вы — талантливый, но далеко не выдающийся поэт. А рядом — гений слова, чародей стиха, на фоне которого даже вы, с вашими способностями, кажетесь мелким графоманом. Его везде печатают, всюду приглашают, выдвигают на престижные букеровские премии…
— А вот теперь я не верю, — перебил Щербина. — Кому в наше время вообще нужна поэзия? Да