явись сегодня второй Пушкин, его бы даже в нашей городской газете не напечатали. Там же редактор, жук такой, только своих прихлебателей публикует, которые трех слов срифмовать не могут!
— Ну а если в «Новом мире»? — несмело предложил Серапионыч.
— Тем более! — азартно подхватил Щербина. — Да если редактор увидит, что автор неизвестный, то он и читать не станет. — Похоже, Щербина разошелся не на шутку: Святославский сумел-таки задеть его за живое. — А если и прочтет ненароком, то… — Щербина сделал вид, что надевает очки и смотрит в воображаемую рукопись: — Пушкин. Кто такой Пушкин? Не знаю. Какой-нибудь очередной доморощенный гений, чтоб они все провалились. «Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты…» Что за бред, ну кто в наше время так пишет? «Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты». Нет, неплохо, конечно, но не Евтушенко. Далеко не Евтушенко.
Оставив Щербину продолжать его обличительные импровизации, Святославский незаметно спустился со сцены вниз.
— По-моему, вы уж слишком отдалились от первоначальной задачи, негромко заметила баронесса.
— Такие методы недопустимы даже у нас в милиции, — поддержал ее инспектор Столбовой.
— А я так полагаю, что ваше представление, господин Святославский, превратилось в занятный психологический этюд, — со своей стороны отметил Дубов, — но к следственному эксперименту оно не имеет никакого отношения.
Святославского поддержал лишь Серапионыч:
— А я вспоминаю слова одного переводчика стихов. Помнится, он говорил, что для верности перевода нужно отдалиться от него на приличное расстояние и проникнуться духом подлинника, а не слепо следовать буквам…
— Да, но не слишком ли уж далеко мы отошли от подлинника? — осторожно возразил Столбовой.
— А по-моему, подлинными историческими событиями здесь и не пахнет, куда определеннее высказалась баронесса.
Однако на сей раз режиссер даже не стал пускаться в споры. Вместо этого он пустился в какие-то странные манипуляции: взял свой стакан с остатками чая и перелил их в пустую рюмку, из которой баронесса фон Ачкасофф перед обедом традиционно выпивала для аппетита сто грамм дамской водки «Довгань».
— Наш яд, — подмигнул Святославский сотрапезникам и, бросив мимолетный взгляд на сцену, приложил палец к губам.
А на сцене Щербина уже разошелся вовсю:
— Власть золотого тельца загубила, извратила искусство. И не только тех, кто его создает, но и тех, для кого оно предназначено. Вот возьмем хоть литературу. Раньше мы знали, на кого нам равняться — на Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. А теперь? Александра Маринина — величайший писатель всех времен и народов. Тьфу! — Щербина пренебрежительно окинул взором обеденный зал. Люди стыдливо молчали — очевидно, многие из них почитали и почитывали Маринину, а о вышеназванных литераторах имели весьма туманное представление. — Да, мои стихи никогда не были созвучны эпохе, — продолжал Щербина. — При Советской власти я не писал о достижениях народного хозяйства под руководством любимой партии и о борьбе за мир во всем мире под руководством все той же любимой партии, и потому не имел ни малейших шансов пробиться в журналы. Но я мог собрать на кухне друзей и за стаканом чая почитать им свои стихи. И услышать от них честные и прямые отзывы. А теперь в любую минуту ко мне на кухню могут заявиться судебные исполнители и выкинуть меня на улицу за неуплату квартплаты!..
Тем временем Святославский вместе с рюмочкой чая поднялся на сцену и, не замеченный оратором, остановился позади рояля, поставив рюмку на крышку. Режиссер согласно кивал речам поэта — они был ему близки и понятны, ибо и Святославский в жизни сталкивался с теми проблемами, о которых так страстно говорил Щербина.
— Вы меня спросите — а что делать? — продолжал Щербина. — А я отвечу не знаю. Как бороться с властью чистогана, как вернуть поэзии ее первородство? Как обратить внимание общества на всю глубину его падения?
— Сальери, разглагольствующий о социальном падении общества, вполголоса заметил Столбовой.
— А потом подливающий яд коллеге, — подхватил Дубов.
— Ну, может быть, до этого дело не дойдет? — нерешительно предположил доктор Серапионыч.
— Ну, в худшем подольет кому-нибудь в кофе рюмочку чая, — усмехнулась баронесса. Кажется, она окончательно убедилась, что действо, происходящее на сцене «Зимней сказки», уже никакого отношения к реальной истории не имеет, и воспринимала его просто как театрализованную импровизацию. Очевидно, ее сотрапезники пришли к тем же выводам, и больше никто никаких возражений не выдвигал.
Ощущая режиссерским чутьем, что Щербина со своими социальными обличениями несколько злоупотребляет вниманием почтеннейшей публики, Святославский попытался вклиниться в монолог, но тщетно — поэт уже ничего не видел и не слышал, опьяненный внезапно открывшимся ораторским вдохновением:
— В гробу и в белых рейтузах я видел такую жизнь воочию, во всей ее самости! И вообще, как сказал один талантливый бард, «Если песни мои на земле не нужны, Значит я в этом радостном мире не нужен». Теперь он разводит кенгуру в Австралии на ферме, а наше Отечество лишилось величайшего дарования!
Поняв, что Щербину уже так просто не остановишь, Святославский подошел к ударной установке и со всей силы бухнул в барабан.
Щербина воспринял этот звук по-своему:
— Пробил мой час! Я осознал свою ненужность этому обществу, погрязшему в стяжательстве и бездуховности, и не желаю больше длить свое никчемное существование! Дайте мне веревку, и я повешусь! Дайте мне ружье, и я застрелюсь!! Дайте мне яду, и я отравлюсь!!!
Поэт произнес это столь патетически, что публика зарукоплескала. Воспользовавшись паузой, Святославский заговорил сам — быстро и сбивчиво:
— Что значит — отравлюсь? Если все мы отравимся, застрелимся и утопимся, то кто останется — те, кто довел наше искусство до ручки? Не дождетесь! Действовать надо, действовать!
— Да я же не против, — как-то вдруг сникшим голосом произнес Щербина. Но что я могу сделать один?
— Как что? — возмутился Святославский. — То, чего от вас ждет искусство — подвига!
— О чем вы говорите! — безнадежно махнул рукой Щербина. Видно, его боевой запал прошел столь же быстро, как и начался. Зато Святославский, казалось, успел «заразиться» от Щербины и теперь готов был горы своротить:
— Да-да, подвига! Или, если хотите, Поступка! Причитать о падении нравов да бранить общество — это мы все умеем, тут большого ума не надо. А вот совершить нечто такое, чтобы потом все ахнули и сказали: «Вот это да!..»
— Что вы мне предлагаете? — неожиданно взвился Щербина. — Выйти на площадь, облить себя бензином и поджечь?
— А вот этого я не говорил! — радостно подхватил Святославский. — Это вы сказали, а не я. — И, немного помолчав, режиссер свернул разговор чуть в сторону: — Для того чтобы понять, «что делать», мы должны ответить на вопрос «кто виноват?».
— Вечные вопросы российской интеллигенции, — не преминул заметить Дубов. — «Кто виноват?», «Что делать?» и «Беременна ли Пугачева?».
— Предлагаю четвертый: «Если да, то от кого?», — усмехнулся Столбовой.
— Да-да, кто виноват? — повторил Святославский, обращаясь не то к себе, не то к Щербине, не то к залу. Так как последние двое безмолвствовали, то режиссеру пришлось отвечать самому:
— Бизнесмены и предприниматели. Все те дельцы от искусства, кого в искусстве интересует не искусство, а «бабки»! Продюсеры, наводнившие эстраду низкопробной попсой. «Новые русские», которые суют танцоркам из стриптиза под трусики тысячи долларов, но и ломаного гроша не пожертвуют деятелям классического балета! Издатели, которые ради сиюминутной прибыли выпускают всякую макулатуру и тем