И добавил жалобно:
– И животик тоже…
Див, не дожидаясь ответа, неуклюже подпрыгнул и поднялся в воздух. Нашарив крыльями опору, он, заваливаясь влево, тяжело полетел прочь, напоминая силуэтом драный половик.
Ханский бунчук старательно держал небо. Делал он это, упершись надежным основанием древка в теплую, немного влажную землю, а бычьими рогами, закрепленными наверху, ткнувшись в нежную мякоть плывших по небесной тверди облаков. Свисавшие с рогов лисьи хвосты вели то ли хоровод, то ли брачный танец – неведомо. Ветер с реки никак не мог решить, приласкать запыленный мех или же гневно сорвать его вместе с рогами, низвергнув в прах, откуда все мы родом и куда, увы, нам суждено рано или поздно возвратиться.
Где бунчук, там поблизости и хан. И точно. На пригорке, поодаль от оставшегося в низине бунчука, стоял вышитый золотыми узорами роскошный шатер, принадлежавший ранее булгарскому купцу, приведенному однажды своей злой судьбой в места, где кочевали дикие половцы. Кости купца давно выбелило солнце, а шатер продолжал служить верой и правдой самозваному хану Гзаку, вождю всех, кто не терпит вождей, объединившему под своей жилистой рукой не только отверженных своими родами-юртами половцев, но и подавшихся в поисках лучшей доли и вольной жизни в степь славян-бродников.
Гзак сидел на корточках перед шатром, внимательно следя узкими темными глазами за тем, как слуга чистит боевой кожаный нагрудник, усиленный немного потемневшими от ночной влаги стальными бляхами и украшенный прихотливой арабской вязью, уместной, казалось, в книжной миниатюре, а не на доспехе.
– Три осторожнее, – поучал Гзак слугу. – А то смотри, вон уже краска от кожи отстает, так и испортить вещь недолго.
Слуга сопел и тер. Тер, как раньше, не обращая внимания на слова господина. Он еще учить станет, что и как делать! Вещь чувствовать надо, это вам не разбой или погоня, когда воин забывает все. Раз забывает, другой, а там, глядишь, и как самого зовут, не вспомнит…
Внимание хана привлек столб пыли, рассекший линию горизонта.
– Эй, кто-нибудь, посмотрите, что происходит, – сказал Гзак, указывая в ту сторону.
Несколько половцев вскочили на коней и, погоняя их ударами витых плетей, помчались прочь. Но, отъехав от лагеря на два броска копья, они осадили коней, остановившись в ожидании.
– Именем Тэнгри, – заорал, поднимаясь с корточек, Гзак, – что случилось?!
– Ковуи! – раздался крик. – Черниговские ковуи!
Потомки касожского племени, всадники и воины от рождения, они были опасным противником, верой и правдой защищая степные границы Черниговских земель от непрошеных гостей. Половцы Гзака еще не забыли, как несколько лет назад, при попытке грабительского набега, ковуи прижали их к кромке непроходимых для конницы лесов и расстреляли из мощных дальнобойных луков. Тот-У-Кого-Нет-Имени попировал тогда всласть, заглотив души многих хороших воинов. Немногие уцелели после той бойни, и сам Гзак был вынесен верными людьми с тяжелой раной бедра, заставлявшей его и поныне прихрамывать в сырые дни.
Появление ковуев вызвало панику в становище диких половцев. Люди прыгали на коней, часто не утруждаясь их оседлывать, всадники хаотически метались между юрт, часто сталкиваясь друг с другом коленями и локтями. Кони, которым передалось волнение хозяев, беспокойно ржали, норовя вцепиться зубами в соседей, оказавшихся на расстоянии вытянутой шеи.
– Спокойствие! – надсаживался в крике Гзак. – Спокойствие, сволочи! Нет никакой опасности! Это друзья и союзники!.. Да прекратите мельтешить, вы не блохи, а воины!
И все же ковуи застали в половецком лагере полный хаос, и Ольстин Олексич, ехавший во главе дюжины своих воинов, процедил сквозь зубы:
– Содом и Гоморра.
Гзак, лицо которого было краснее шелкового халата из Поднебесной, надетого прямо на голое тело, подъехал на взмыленном коне ближе к черниговцам.
– Вот, боярин, – сказал хан, позабыв или не захотев произнести традиционные слова приветствия, – взгляни, с каким сбродом мне приходится иметь дело. Дюжина хороших воинов испугала три сотни моих овец.
Заметив, как ухмылялись окружившие своего боярина ковуи, Гзак рассвирепел окончательно.
– Проклятие утробам, выносившим и породившим вас! – заорал хан на своих воинов. – Зарублю! Каждого зарублю, кто празднует труса!..
Затем он подумал, спрятал вынутую было саблю обратно в ножны и пояснил, сплюнув на землю:
– Только благородную сталь поганить…
Половецкий лагерь успокоился почти так же быстро, как чуть раньше взбесился от страха. Всадники оглаживали мокрых от пота, мелко дрожащих коней. Особо любопытные старались держаться ближе к своему хану, явно заинтересовавшись неожиданными гостями.
– Сволочи, – уже спокойно произнес Гзак. – Что ж, боярин, не гневись на шумную встречу, пойдем кумыс попьем, о деле поговорим…
Гзак протянул руку вперед, указывая путь. Этот жест он скопировал у Кончака. Но отсутствие породы и природная грубость сыграли с самозваным ханом дурную шутку. Аристократизм, столь явный у Кончака, обернулся скоморошеством. Гзак был смешон в своих попытках казаться высокородным, но еще ни один человек не осмелился сказать ему об этом – кто из боязни ханского гнева, кто, как черниговский боярин, просто от равнодушия или брезгливости.
Гзак проводил черниговцев к своему шатру, где на примятой траве валялся так и не дочищенный слугой кожаный нагрудник. Сам слуга исчез бесследно, испугавшись или любопытствуя – неизвестно.
Носком сапога отправив нагрудник точно внутрь шатра, Гзак жестом радушного хозяина – скоморох, прости, Господи, только сабля у него все время ржавая от пролитой крови, думал Ольстин – пригласил гостей на разбросанные по пригорку войлочные кошмы, накрытые богатыми восточными коврами. Каждый ковер по отдельности был произведением искусства, но вместе они производили на имеющего художественный вкус человека отталкивающее впечатление варварским сочетанием цветов и узоров.
Вор кичится награбленным богатством, а для нувориша, как для сороки или дикаря, красота заключается в количестве, цене и яркости, а не в гармонии.
Столь же пестрым был набор чаш и кубков, где сунский фарфор, покрытый зеленоватой, под нефрит, глазурью, казался кусками полуразложившейся плоти рядом с нечищеной патиной серебряных ромейских изделий. И непонятно было, сушеный ли изюм перед вами, или это трупные мухи опустились на свою страшную находку, и ароматное ли фряжское вино либо зловонный гной наполнил украшенные рельефной резьбой сосуды.
– Видишь, боярин, – сказал Гзак, – пока не голодаем. Отведай, что по милости богов попало на наш обед, не побрезгуй!
– Благодарю, хан, – степенно ответил Ольстин Олексич, стараясь отогнать воспоминания о том, как недавно его принимал с утонченной, истинно восточной обходительностью хан Кончак. Черниговского боярина поразило тогда, что Кончак, оказавшийся в сыром Посулье после нескольких никчемных по результатам, но кровавых стычек с берендеями Кунтувдыя, занят не столько военными заботами, сколько толкованием смысла картины на шелке, привезенной из далекого Южного Суна. Там, на фоне выступающих из тумана далеких гор, у искривленного возрастом и непогодой дерева, стояла маленькая человеческая фигурка, широко раскинувшая руки. Кончак, развернув свиток, в задумчивости водил над ним ладонями, рассуждая, что схожий образный ряд можно представить, изучая некую «Книгу пути и добродетели», но, с другой стороны, если верить Чжу Си…
Гзак опрокинул в себя полную чару вина и сыто рыгнул, вернув черниговского боярина в реальность.
– Вам, христианам, вино пить нельзя, – заметил Гзак.
– Вино не пьют сторонники Мухаммеда, не Христа, – поправил Ольстин Олексич.
– Ошибся, – хохотнул окончательно успокоившийся после недавней вспышки ярости хан. – Конечно же, я вспомнил! Ваш бог любил пьяных, однажды он даже превратил воду в вино. Скажи, боярин, он не может сделать это еще раз? Клянусь, если твой бог превратит любую из степных рек в винный источник – тотчас