живая. А они – они мертвые, мертвяки, от них мертвечиной пахнет.
Валентин Павлович выслушал мою поэтическую тираду, кивнул и сказал:
– Все верно, не спорю. Но сейчас ты заговоришь иначе. Вот что нашел следопыт Васище под шкафом у двери Повитикова.
Валя достал из кармана и выложил на ладонь очень странный предмет. Более всего по форме и размерам он напоминал вставную челюсть. Такой же гладкий и розовый, так же состоящий из двух выгнутых половин. Лишь не было пугающего оскала и, соответственно, клавиатуры зубов. Посередине в пустом овале имелась тонкая металлическая мембрана с отверстиями разной величины.
– Наташа, дай-ка бутылку.
Валя взял бутылку с портвейном и плеснул из нее на челюсть.
– Дезинфекция. – Он заговорщически мне подмигнул. Я обалдело смотрел на его шаманские приготовления. – Теперь вставляем. – И Валя ловко, словно всю жизнь только этим и занимался, пристроил штуковину в рот.
– Дезинфекция, – повторил он опять, и вдруг я узнал этот голос.
Голос был тот же самый, что сопровождал меня до витрины. Я вздрогнул, из памяти выплеснулся фейерверк острых стеклянных брызг. Ладонь метнулась к глазам, но Валентин меня успокоил. Он выплюнул игрушку на ладонь. Вымытая слюной, она блестела в комнатном свете.
– Модулятор. Прибор для изменения голоса. Город Бежин, Московская область. Сработано в челюстном исполнении.
Воспоминание о пережитом страхе ушло. Я смотрел на бежинскую игрушку, и во мне просыпалась злость. Сейчас бы схватить ее, эту блестящую челюсть, и пойти крушить ненавистных мне филистимлян, как в свое время Самсон.
– Так что, Александр Федорович, не зря я его вчера дверью по башке съездил. И с ядом его работа. Наверняка. Может быть, не без участия четников. Гипотеза у меня такая. Повитиков работает на СГП. Вопрос в том – вольно или невольно?
– Давай спросим об этом у него самого.
– Я бы спросил, я и хотел спросить. Но Повитиков в бегах со вчерашнего дня. На двери замок. Правда, Васька утверждает, что замок фальшивый. Он слышал – в комнате кто-то сморкался.
Валя вдруг засмеялся и хлопнул ладонями по коленям.
– Кстати, о замороженных рыбках. Никто их у Повитикова не морозил. Он сам засунул тех, что подохлей, в холодильник, а теперь срет всем на мозги: заморозили. Васище знает, он в дверную щель подсмотрел.
Валя заерзал на табурете, и я понял, что самую крупнокалиберную подробность, выуженную из пистоновских показаний, он приберег напоследок, чтобы меня добить. У него даже щеки вспотели, распаренные восторженным возбуждением, и волосы вздыбились, словно их кто притянул магнитом, и походили на пар.
– И еще… – Он прямо на табурете, не слезая, подъехал ко мне, как Иван-дурак на печи. – Еще выяснилось: в Болышево у Пистонова дом. Улавливаешь связь? Твоя беглянка-платформа – станция Болышево. Пистонов – станция Болышево. Эсгепешников ты где в лесу встретил? Возле станции Болышево. А теперь вспомни, что у тебя спросил тогда переодетый Пистонов? Он про платформу тебя спросил, значит, знал, какая она на самом деле платформа. Иначе не стал бы спрашивать.
– Одним словом – заговор. А скажи мне, Валентин Павлович, раз ты все про Пистонова знаешь, его маскарадный наряд – автомат и шинель, они у него откуда?
– Шинель и автомат он прихватил на фабрике из музея боевой славы. У них есть такой. Зачем? – спрашиваю. Сам не знает, зачем. Что-то на Пистонова нашло. Может быть, и тут не без помощи наших галактических братьев. Но я сильно подозреваю, что у Пистонова на сексуальной почве образовался имперский комплекс. Если бы в фабричном музее висел парадный мундир маршала Жукова, он бы унес и мундир.
Я поставил босые ноги на холодные половицы.
– Спасибо, Валя, за интересные новости, – сказал я, похрустывая ослабевшими пальцами. – Но с меня на сегодня хватит.
У окна сидела Наталья и, склонив голову к животу, тонко-тонко посапывала. Словно на дудочке играла.
12. Домой возврата нет
Последние полгода я бомжевал в Богом забытом подвале стена в стену с ведомственной котельной, которая обслуживала школу милиции. Меня привел сюда Гамзатов Расул, так значилось в паспорте. На самом деле Расула звали Илья, и фамилия у Ильи была веселая – Зильберглянц. Илюшка вообще был человек занятный. Например, держал в подвале библиотеку – небогатую, томов в двадцать пять – и давал читать напрокат – рубль за одно прочтение. Когда рублей накапливалось в достатке, он собирал компанию – меня и еще двух-трех человек знакомых, – мы накупали водки и устраивали праздник души. Первый стакан был всегда за Литературу, за хлеб духовный, потом тосты мельчали и начиналась пьянка. Ближе к ночи Илюха бежал к «Стреле», там снимал девочек из какой-нибудь институтской общаги, и пьянка переходила в оргию.
Еще Илья собирал истории из еврейской жизни, имеющие хождение в народе. Эти истории он записывал в толстую амбарную книгу и все они начинались словом «однажды». Вот пример:
Однажды евреи протянули специальный кабель, чтобы взорвать все, что любо и дорого русскому человеку. Взрыв назначили на субботу, праздник еврейского шабаша, на девять вечера, когда население смотрит телепрограмму «Время». Самый главный еврей, зажавши в руке рубильник, говорит еврею помельче:
– Ну как, Давыдыч, пора? Сколько там на твоих натикало?
– В самый раз, Соломоныч, тютелька в тютельку, – отвечает еврей помельче.
– Где наша не пропадала. – Главный осеняет себя шестиконечным еврейским знамением и подает в сеть напряжение.
Вот какое страшное дело совершили однажды евреи в 9 вечера, в субботу, в праздник еврейского шабаша.
Или другой пример:
Однажды евреи придумали хитроумную электрическую машинку, чтобы посредством ее извести русского человека. Назвали они машинку «компьютер», чтобы непонятно звучало. А жил в поселке Торчки такой Юра Перов, механик Погожского МТСа. Он на нее посмотрел, на эту машинку, и ни слова не говоря, швырь ее в кормушку к быку. А бык в стойле был злой, звали быка Петлюра. Он как надавит большим желтым зубом – и нет еврейской машинки. Так механик Погожского МТСа показал безродным изобретателям, где раки зимуют.
Илья собирался послать эти истории в толстый московский журнал, специализирующийся на еврейском вопросе. Мы даже придумали Илье псевдоним и уговорили знакомую машинистку Верочку перепечатать текст в счет будущего гонорара.
В подвал я возвращался дворами. Ленинград – город дворов, и сколько его ни перекраивай, сколько ни бей тушами копровых баб по стенам его домов, дворы останутся навсегда – эти разбухшие от гноя аппендиксы, параши, в которые горожане вываливают по вечерам полные лохани с дерьмом, и куда бросаются по утрам девочки-самоубийцы. Можно от старой Коломны пройти дворами до Невского и весь Васильевский остров от Гавани и до Стрелки пересечь, ни разу не расшибив голову о качающийся спьяну фонарь и не наглотавшись уличного бензина. Можно долго и тихо идти, минуя многолюдные линии и слушая одно лишь урчанье в желудках помоечных крыс, да костлявый стук домино, да пьяные заупокойные плачи, да шелест дыханья младенцев, которых матери забывают до вечера на балконе.
Я пробирался к себе в подвал. Был вечер, по Фонтанке между мостами гуляла рябая вода, и по верхушкам волн прыгали отраженья окон. На плоском горбу моста я остановился позевать на закат, на заляпанное ржавчиной небо, на взбаламученный запад, похитивший у востока свет. И тут двуногая блошка, повисшая между звездами и рекой, звериным нюхом бомжа почуяла – пахнет серой. Сердце мое почуяло.
Я бросился в паутину улиц. В Троицком мне навстречу катилось бумажное колесо – лист из амбарной