Аня опять поморщилась, вопросительно глянула на мужа.
Роман снял лыжную куртку, засучил рукава ковбойки в красную клетку.
Павлуха покосился на его руки, вздохнул:
— Силу-то накопил…
— Накопил, — согласился Роман. — Аня, сходи, пожалуйста, позови Зину. Я его тут постерегу.
— Ты зачем его к нам привёл? — недовольно сказала Аня. — Грубит ещё. В милицию его нужно. Может, он жулик.
— Позови Зину, — негромко повторил Роман.
Аня накинула на плечи пуховый платок и вышла, недружелюбно глянув на Павлуху.
— Зря уходишь, — сказал ей вслед Павлуха. — Гляди, уворую у тебя тут всё…
— Ты не бухти. Ты ватник снимай, — скомандовал Роман. — Давай, давай, Павлуха, пошевеливайся… Наследили мы тут с тобой. — Роман принёс тряпку, подтёр пол и втолкнул мальчишку на кухню, к столу, покрытому голубой клеёнкой.
— А что ты мной командуешь?! — обозлился Павлуха. — Что я тебе, сродственник, что ли?
— Сродственник, — спокойно подтвердил Роман. — Садись вот на табуретку. Выкладывай — откуда удрал?
— Да не… Куда сейчас удерёшь — милиция-то зачем. Фигу сейчас удерёшь… Я тутошний. Трещаковский район знаешь? Оттудова я, из колхоза.
Павлуха уселся на табуретку, нахально выставил перед собой ноги в бахилах. Без ватника и шапки он казался похудее, повыше и помоложе — лет тринадцати. Только озабоченный взгляд да складочки возле рта накидывали ему ещё пару лет.
Роман спросил:
— Мать есть?
— Понятно, есть. Я не из сиротства сюда пришёл.
— Отец?
Павлуха забурлил носом. Заикался он сильно. Когда непослушные буквы налипали на его язык свинцовыми грузилами, он мотал головой, словно хотел вытряхнуть их изо рта.
— Про б-батьку спрашиваешь?.. Сейчас б-батьки нету…
Павлуха замолчал. Он смотрел на стены, на занавески, на новые чистенькие кастрюли. Глаза его заволакивались дрёмой. Павлуха вздрагивал, поворачивал голову к окну и напряжённо сплющивал губы. Роман поставил чайник на керогаз, достал из буфета две кружки, хлеб, колбасу и сахар.
— Садись подзаправься. Сейчас Зина придёт. Она комсомольский секретарь. Ты ведь только с начальством желаешь разговаривать?
Павлуха покосился на еду. Шея у него дрогнула, губы сплющились ещё сильнее.
— Ешь, — сказал Роман. — Небось в желудке у тебя, как в стратосфере.
Павлуха опять покосился на еду. Спросил шёпотом:
— А ты кто?
— Экскаваторщик.
— Это не твой экскаватор в карьере стоит?
— Мой.
— Я так и подумал. Громадная штука. Танк она, пожалуй, переборет, а? Если не стрелявши… — Павлуха задержал свой взгляд на колбасе, подтянул ноги поближе к табурету. — В Трещакове теперь тоже колбасу продают. А раньше не привозили. Только рыбные консервы. А зачем нам рыбные консервы, если мы рыбацкий колхоз? У нас и свежей рыбы хватает…
Роман отрезал ломоть хлеба, накрыл его толстым пластом холодного масла, придавил сверху сочными колбасными кругляшами.
— Рубай.
Павлуха взял бутерброд деликатно, втянул носом острый чесноковый дух. Жилы на шее у него натянулись в том самом месте, где у взрослого мужчины утюгом выпирает кадык.
— Слушай, — сказал он, — давай я тебе лучше всё расскажу, а ты уж этой, секретарше. Не люблю я, когда мне мораль объясняют. Я, слушай, злой.
— Ты ешь… — Роман налил в кружку чай крепкой заварки, опустил в него четыре куска сахару и пододвинул мальчишке.
Павлуха жевал и рассказывал:
— Живём мы в Трещаковском районе. Отсюдова километров сто, а может, и поболе. Я-то полдороги на машине ехал. Если б ногами, я бы тебе точно сказал. Колхоз рыбой занимается: промышляет селёдку, треску, кету, зубатку, палтуса. Едал палтуса? Ровно колбаса, правда? Матерь моя в колхозе состоит. Сети починяет, поплавки ладит. Раньше, когда у нас рыбозавода не было, она засольщицей работала. Сейчас — по мелочи. На промысел в колхозе, известно, мужики ходят — дело мужчинское. На сейнерах[1], на карбасах[2]. А женщины, те, известно, в дому. Иногда кое-что помогают, когда рыба большая идёт. А у нашей матери нас трое. Нас одеть нужно… — Павлуха проглотил кусок колбасы и прибавил со вздохом: — А мы, младшему седьмой пошёл, мы, понимаешь, поесть очень способные. Известно, как сядем за стол, крошки после нас не найдёшь. У нас в дому даже мухи не водятся. Говорят, у нас аппетит от климата. Воздух тут редкий. Не замечал?
Павлуха взял другой бутерброд. Говорить он стал медленнее, часто останавливался, наверно, подошёл к самому главному.
— Сейчас у матери от ревматизма руки больные. Перевёл её председатель на техническую должность — правление убирать, пакеты разносить. Матерь-то ночью плакала. В старухи, говорит, меня зачислили… Я тогда пошёл к председателю, потребовал: «Ставь меня в бригаду на промысел. Я член колхоза или не член колхоза?!» Он говорит: «Павлуха, нету такого закона, чтобы тебя на промысел посылать. Годов тебе мало. Это, говорит, не картошку копать. В судовую роль, мол, тебя не запишут».
Я осердился, закричал: «Зачисляй, козлиная борода, а то матерь моя совсем заболеет!..» Известно, турнул меня из конторы… Потом сам к нам домой пришёл. Он, председатель, ещё с материным отцом рыбачил. Раскричался: «Ты, говорит, ещё икра несолёная, салага косопузая. Матерь мы по путёвке в санаторию послать можем. А насчёт промысла у тебя, говорит, ещё сопли жидкие…»
Роман слушал Павлуху, хмурил лоб и подёргивал тяжёлым плечом, потом спохватился, сделал Павлухе ещё бутербродов.
— Рубай, рубай. Не торопись только.
Павлуха позабыл приличие, забрал бутерброд в кулак и впился в него зубами.
— Я тогда в Трещаково пошёл, к председателю райисполкома. Анной Трофимовной её зовут. Зубарёва она. Говорю ей: «Чуркин бюрократ проклятый, повлияйте на него в письменном виде. Напишите ему насчёт меня бумагу». А она походила по кабинету… Ейные сыновья в войну на Рыбачьем погибли, вроде должна мне посодействовать. А она села за стол и говорит: «Могу, говорит, я тебя, Павлуха, в Мурманск в школу- интернат определить, а насчёт работы — стоп, машина. Интернат, говорит, новая форма социал… л…..листического воспитания. Будешь ты, говорит, Павлуха, человеком. А мамке твоей по общественной линии поможем». Я её, знаешь, очень уважаю, Анну Трофимовну. Но я ей категорически сказал, что я и без ейного интерната человек… Мамка, известно, заплакала, когда про всё узнала. Говорит: «Зачем ты придумал меня позорить. Еда есть, одежонка есть — перебьёмся. А на работу через два года пойдёшь. Подумают, что я тебя силком гоню…»
Павлуха перестал жевать, отхлебнул остывшего чаю, наклонился к Роману и зашептал:
— А я тебе насчёт мамки скажу. Она ложку и ту кулаком держит. А чтобы иголку взять, малому чулки заштопать, — пальцы у неё не сжимаются. Верка, сестрёнка, все эти дела делает. Одиннадцать лет нашей Верке… Матерь-то про болезнь скрывает. Ей, слышишь, обидно… Гордая она.
Павлуха наклонился к Роману ещё ближе. Прошептал совсем тихо:
— Я тебе ещё про мамку скажу. Она молодая. Она через нас старилась. Понял?..
Скрипнула под Павлухой табуретка. Павлуха выпрямился, помолчал, значительно подёргивая головой. Потом посмотрел на свои негнущиеся сапоги и сказал с каким-то неожиданным удивлением в голосе:
— А сапоги мне председатель дал, Чуркин. Они ему без надобности. У него всё равно на правой ноге протез.