– Не знаю! – вырвался у Кольки крик. Алесь снова согласился:
– И я не знаю, – он усмехнулся и плюнул кровь: – Вот не знаю, и всё тут. И откуда не знаю, и ты не знаешь. И вообще никого не знаю. И ты тоже. Если когда бить станут – кричи изо всех сил, не молчи. Только чего НЕ ЗНАЕШЬ – не говори.
– Я правда… – начал Колька торопливо, и Алесь подтвердил:
– Вот-вот… – помолчал ещё и, снова сплюнув, продолжал: – А меня утром повесят. Они всегда три дня ломают, потом – или в лагерь, или вешать. Утром не хочется, Никол. Лучше б ночью или ещё когда, а утром… страшно…
Колька молчал, открыв рот – пытался вздохнуть. Алесь почти спокойно, только тоскливо продолжал:
– Да оно бы и ладно. Бьют они очень уж сильно, да ещё и электричеством стегают. Только обидно. Они к Сталинграду подходят, слышал, Никол? Ну как возьмут, что тогда? А я и не узнаю…
– Не возьмут, – неожиданно вырвалось у Кольки. – Под Сталинградом их разобьют. Ещё хуже, чем под Москвой. И вообще… наши выиграют. Да их уже убьют там, – снова против своей воли добавил Колька, – я радио недавно слушал.
– Молчи! – пальцы Алеся запечатали рот – сухие и сильные. – Правду говоришь?! – тут же требовательно спросил мальчишка, подавшись к Кольке. – Ну правду, не врёшь?!
– Правду, – твёрдо ответил Колька.
– Хорошо, – успокоенно сказал Алесь. – Вот теперь – хорошо всё… Слушай, если выберешься, то… – Алесь замялся и больше ничего не успел сказать – дверь на верху распахнулась, красноватый свет ударил в низ по короткой каменной лестнице, и чёрный силуэт наверху позвал по-русски:
– Эй, новенький! Выходи!
Кольке показалось, что на него надели наушники. Алесь ещё что-то говорил, тот, наверху, поторапливал, но Колька ничего не слышал и не ощущал – даже ударившись плечом о дверной косяк, не почувствовал. Солдат – в той же форме, что и сидевшие у подъезда – запер замок и прислонился к стене, обменявшись несколькими словами с таким же, пришедшим за Колькой. Тот несильно толкнул мальчишку в спину:
– Руки назад. Иди вверх, – и снова толкнул к лестнице, уводившей почти от подвальной двери на второй этаж, откуда слышались голоса – немецкие. Они так заморозили Кольку, что он не сразу услышал голос топавшего позади солдата – быстрый, тихий и сочувственный: – Я не шваб[4]. Я словак, словак. Мальчик… – но лестница кончилась, и солдатик умолк.
В длинном коридоре, всё ещё светлом от садящегося солнца, у подоконников стояли немцы. Их было много – десятка два, и они совсем не напоминали привычных по фильмам. Вместо коротких сапог (за голенищами которых торчат гранаты и магазины к автомату.) – ботинки с клапанами – гетры, кажется. Автоматов ни у кого нет, почти все – пожилые, один даже в очках. На Кольку они смотрели, переговариваясь, глазами, ничего не отражавшими – ни злости, ни сочувствия.
Двое 'настоящий', как подумал Колька, немцев стояли возле двери в конце коридора. Один – странно, но он запомнился – был тот здоровяк, который вел мотоцикл. Другой – совсем мальчишка, но высокий, с желтым чубом из-под серой пилотки – вдруг напомнил Колька одного десятиклассника, хорошего гитариста, он часто пел на школьных вечерах… У этих немцев тоже были ботинки с гетрами, но на шее висели настоящие автоматы, и руки, голые по локоть, лежали на них, как в кино. Здоровяк что-то рассказывал младшему товарищу, тот смеялся, и Колька, увидев, как здоровяк кивает на него, неожиданно понял: немец рассказывает о том, как чуть не опрокинулся из-за русского мальчишки.
Желтоволосый тоже уставился на Кольку прозрачными глазами и вдруг, усмехнувшись, толкнул его в грудь стволом автомата, и весело сказал:
– Ду бист юде![5]. Пух-пух!
Мотоциклист заржал, двинул товарища по спине, и тот отвесил Кольке пинок в бедро – не сильный, но обидный. Кулаки у мальчишки сжались – против воли, и желтоволосый протянул:
– Йооо! Партизан!
Равнодушие в его глазах сменилось – почти мгновенно – злостью. Раньше такое Колька несколько раз видел у пьяных, но немец не был пьян от водки. Ему нравилось чувствовать себя ХОЗЯИНОМ над русским мальчишкой, и его автомат покачнулся, уже по-настоящему целясь в грудь Кольке…
Конвоир что-то сказал по-немецки. Желтоволосый огрызнулся, но оружие опустил и посторонился, стукнул кулаком в дверь. Изнутри что-то крикнули, и словак толкнул Кольку вперед…
Первое, что бросилось Кольке в глаза – портрет Гитлера рядом со свёрнутым фашистским знаменем. Около окна сидел на столе молодой офицер – в рубашке, перечеркнутой подтяжками, серый китель с непонятными знаками различия висел на спинке стула, там же примостилась высокая фуражка и автомат. Офицер, не обращая внимания на Кольку, остановившемуся возле закрывшейся двери, увлеченно потрошил посылку и что-то насвистывал. По-прежнему не глядя на мальчишку, который еле стоял на ногах от дурноты, немец спросил на чистом русском языке:
– Хочешь шоколад? Настоящий, швейцарский… Смешно: я его раньше очень любил, и мама почему-то до сих пор убеждена, что я от него без ума. Для наших родителей мы всегда маленькие…
Кольке даже показалось, что немец разговаривает не с ним, и он огляделся. Но офицер выпрямился, взглянул на Кольку и кивнул:
– Гауптштурмфюрер Оскар Виттерман. По-вашему капитан СС… Так будешь шоколад? Я серьёзно предлагаю, его всё равно съест мой денщик, он страшный сладкоежка.
Колька пытался проглотить липкий комок, но он не глотался, возвращался на место. Тогда Виттерман, наблюдавший за мучениями мальчишки, налил из пыльного желтого графина в алюминиевый стаканчик воды и подал Кольке со словами:
– Пей и садись.
Только теперь Колька сообразил, как ему хочется пить. Он залпом опрокинул тёплую воду и, не сводя глаз с графина, присел на скрипнувший стул у стены, под темным квадратом на обоях – тут что-то висело, а потом это что-то убрали. Гитлер с портрета смотрел куда-то поверх головы Кольки, и вообще всё имело оттенок путаного и затяжного сна. 'Может, я правда сплю?' с надеждой подумал мальчишка, и машинально кивнул, когда Виттерман долил ему в стакан ещё воды. Солнце совсем село, но в комнате ещё было светло, на улице фырчал мотор мотоцикла, и не верилось, что внизу, под этим зданием, есть подвал, в котором сидит приговоренный к повешенью Колькин ровесник.
– Спасибо, – Колька протянул к столу, поставил стакан и спросил: – А почему вы говорите по- русски?
– Моя мать – русская, – охотно ответил Виттерман. Теперь Колька начал различать лицо подробнее – отступил страх – и понял, что немец старше, чем мог показаться и показался сперва. Наверное, лет тридцати, и под глазами у него темные круги от недосыпа и усталости, как у пожилых солдат в коридоре. – И ещё я учился на факультете славистики в Гейдельберге… Ты знаешь, что такое Гейдельберг?
– Университет, – вспомнил Колька, – там студенты всё ещё дерутся на дуэлях…
– Точно, – Виттерман улыбнулся. – А потом учился на специальных курсах. Я и белорусский, но ты же ведь русский?
– Русский, – кивнул Колька.
– Тебе тринадцать лет, ты из какого-то города и ищешь своих знакомых, которые потерялись, – продолжал немец. – Это всё Холява рассказал.
– Как-как? – вырвалось у Кольки. Виттерман тоже засмеялся, кивая:
– Глупейшая фамилия, конечно… Кстати, тебя-то как зовут?
– Коль… Вешкин, Николай, поправился Колька. И злорадно добавил: – А этот ваш Халява трус. Он в лесу винтовку в сено прятал и повязку вашу тоже прятал. Говорил, что партизан боится.
– Я их тоже боюсь, – вполне серьёзно ответил Виттерман, садясь на краешек стола. Только теперь Колька обратил внимание на то, что офицер носит сапоги: вычищенные до блеска, высокие. – Участок у меня большой, а людей очень мало… Настоящих бойцов всего десяток. Гарнизон – запасники, все пожилые, из резерва. Ещё два десятка полевых полицейских и из местных – полсотни, но на них надежды никакой.