«шнайдеров» — портных, мещан и обывателей. Антисемитские предрассудки сидели и в самих евреях! И как же он был поражен, когда британские инспектора признали его «шнайдеров» лучшими Королевскими стрелками. К слову, Жаботинского произвели тогда же в офицеры, и его шеф подшучивал, мол, было в нашей армии только два офицера — не подданных Его Величества, это германский кайзер и ты, но вот — кайзера уже нету…
А вот оценка Жаботинским легендарного Алленби, завоевателя Палестины: «Именно люди с репутацией 'железной воли' часто на самом деле тряпичнее былинки под ветром. Алленби, конечно, большой солдат. Но за что его приписали к большим государственным деятелям — для меня загадка… Я думаю, что в качестве исполнителя он, действительно, крупная сила, но это именно исполнитель, а не направляющая рука. Хороший автомобиль, на котором кто угодно, если он вкрадчив и удачлив, может ехать куда угодно… Это опасная комбинация — человек, к которому прилипла репутация упорства и непреклонности, между тем, как сам он, в сущности, почти не знает, в чём ему собственно упорствовать и непреклонничать, и вынужден запрашивать советников. Опасно здесь то, что такой человек невольно дорожит своей «железной» легендой, а потому принимает только те советы, которые дают возможность лишний раз проявить его «железные» качества… против всего «сентиментального», «мягкотелого», против «идеологии», как выразился бы Наполеон» (I, 248).
Завершить же повествование хочется темой, которую открывает знаменитая фраза Бен-Гуриона про «Владимира Гитлера». Бен-Гурион имел в виду не идеологические параметры противника, но то положение всевластного вождя в собственной партии, где каждое его слово и мнение считалось непреложным уставом. Так вот, имелись ли для такого восприятия какие-то основания у грозного Бен-Гуриона?
Да, имелись. Один из «офицеров» Жаботинского, Шалом Розенфельд (будущий редактор «Маарива»), вспоминал: «Ты встречаешь человека, который сорок лет состоит в твоем движении: он ещё с Герцлем разговаривал! Он боевой офицер — создал и воевал в Еврейском легионе. Он известный поэт, он замечательный прозаик, он великий журналист. Он — великий оратор (говорят, только Троцкий ещё умел так говорить!) — на десяти языках! И бессменный лидер твоей организации… Конечно, для нас он был вождем. Он воспринимался как совершенно необыкновенная личность сразу же, при первом знакомстве. Я возглавлял на съезде «Бейтара» один из комитетов, сидели мы в комнате, вдруг он вошёл. Все встали. По лицу пробежала… какая-то тень, судорога, и он сказал: «Господа, я настоятельно прошу вас — никогда не вставать при моем входе и выходе из помещения»…
Естественно, если каждый встреченный человек видит в тебе сочетание совершенно выдающихся качеств и заслуг, то их вставание для тебя излишне — может только раздражать… Здесь, однако, должно оговорить важное обстоятельство.
Евреи как нация не знали политической практики почти две тысячи лет. У них не имелось и минимального опыта в политике или реальной дипломатии — поколению Жаботинского и его сверстников приходилось всё открывать с нуля. С буквы «алеф». Предугадывать, предчувствовать всё. Жаботинский постоянно искал свою позицию в совершенно незнакомом и по сути чуждом литератору деле — в практической политике. Поэтому в его высказываниях не найти «железной» последовательности — он всегда в поиске. Всегда в некоей пробе вариантов… Например, однажды высказался так: «Народу нужен царь. Народ любит царей». Это — как бы его политическая максима. Но одновременно…
«Бездумный, беспечный культ вождя повсюду вошёл в моду, отчасти под влиянием Бенито Муссолини, и, видимо, будет отравлять атмосферу, пока не достигнет позорного конца, заведя всех в тупик. Идиотское понятие лидера зародилось в Англии, но там оно обозначало лишь председателя правящей партии, пока он претворял в жизнь решения партии. Во время выборов никто не говорил, кто из вождей лучше — Ллойд-Джордж, Болдуин или Макдональд, а говорилось о том, какая партия ведёт более приемлемую политику… Но политический режим был построен на авторитете вождя в старом гетто, где еврейское население поддерживало какого-нибудь учёного или богатого бизнесмена. Учёный прекрасно знал Талмуд, бизнесмен прекрасно вёл свои дела. Население, естественно, верило, что это люди понимают во всём: в борьбе с администрацией или эпидемией тифа. Когда вождь менял мнение, массы тоже меняли масть. Всё это было тогда безвредно, поскольку ни в борьбе с администрацией, ни в борьбе с эпидемией не было объективной возможности победить. К сожалению, мы перенесли на сионизм эти привычки из гетто» (II, 74).
Да, наш герой видел, что еврейские массы и сионистские активисты хотят, чтобы ими управляла, как сегодня выражаются, «суверенная демократия». Де-факто — чтобы управлял своего рода диктатор. Что делать — это действительно было народное чувство, вековая привычка. И молодые, талантливые и мужественные последователи требовали, чтобы Жаботинскому предоставили в партии всю полноту власти — чтобы его объявили официально диктатором! Тогда-то, видимо, в мозгу Бен-Гуриона и созрела метафора «Владимир Гитлер»… Но сам «кандидат» ответил любимцам так: «Идея диктатуры не годится с самого начала, хотя бы потому, что диктатора тут не видно. Кандидат, которого имеют в виду…, объяснил им, что этот путь ему не по силам и не по вкусу. Однако проблема эта значительно глубже. В современном мире, а особенно среди молодёжи мечта о диктаторе стала эпидемической. Я пользуюсь случаем ещё раз заявить, что я — беспощадный враг этой мечты. Я верю в идеологическое наследие XIX века, века Гарибальди и Линкольна, Гладстона и Гюго… Сегодня идеологическая мода такова: человек по самой его сути нечестен и глуп, поэтому ему нельзя дать право управлять собой. Свобода ведёт к гибели, равенство — ложь, общество нуждается в вождях, в порядке и в палке… Я не хочу веры такого рода. Лучше вовсе не жить, чем жить при такой системе» (II, 278).
Да, он прожил жизнь человеком Модерна и подвергал всё сомнению, включая и собственную способность к руководству. И всегда готов был откликнуться по-новому на новую ситуацию, на новую информацию и сменить прежнюю «установку», если она, как выяснялось, не годилась в неожиданных обстоятельствах, сменить на нечто, иногда прямо противоположное. Какая уж тут диктатура? Он физически неспособен был стать вождём, как Сталин, как Гитлер, Муссолини или Франко… Он вечно был готов к эксперименту, к новому толкованию старых гипотез (и потому, к слову, он полюбил в Польше Пилсудского, а в Америке — внимательно наблюдал за Рузвельтом): «Политические вожди… Урожай гениев на этом поле возрос в огромном количестве. Одна за другой нации и страны заражаются этой злокачественной болезнью, открывают божественных избранников — вождей, на челе которых запечатлена печать императоров. И неизбежно, когда эта печать «вождизма» распространяется, как чума, избранники должны оказаться очень мелкого пошиба. Усталость — вот корень всех этих явлений, отталкивающих нас, «стариков»… Усталость раздавила культ свободы, она источник равнодушия личности к собственным мнениям, источник любви к дисциплине, почти чувственного желания жить… комфортабельно — под режимом, установленным другой личностью» (II, 451).
И далее говорит о проблеме общин Европы в XX веке: «между режимом дисциплины, между казармами, которыми управляет государство, и буржуазным режимом… основанным на либерализме и праве собственности… Вопрос один: способен ли этот режим принять и впитать новые противоядия (коллективные договора, страхование безработицы, большой налог на наследство) и дойти до того, чтобы ликвидировать бедность — сохраняя свой характер и оставаясь… режимом «честной игры. История с нами, и, несмотря на интерлюдии полицейских государств, будущее будет таким, каким мы хотим, чтоб оно было» (там же).
Откуда взялась столь оптимистически-патетическая уверенность? От веры в инициативу, которая изначально заложена в душу человека и вынуждает его, даже помимо воли, менять жизнь в направлении к большей свободе. Он называл это свойство человека очень странным термином — «авантюризмом». Для его товарищей «авантюризм» стал своего рода гимном!
«Серьёзные люди верят, что их метод — расчет, спокойствие, всё, как у «государственных людей», и имеет шансы на успех. Но что подсказывает нам опыт? Опыт — бессовестный плут, он смеётся над «расчётами как у государственных людей» столь же часто, как над легкомыслием авантюристов… Мы помним время, когда все серьёзные люди называли Герцля авантюристом, а задолго до Герцля — других: Гарибальди, Вашингтона, Колумба… Очень трудно определить, где кончается 'государственный расчёт' и начинается авантюризм. Мыслитель (но не дурак!) сказал об этом: каждое начало считают авантюрой — до той минуты, когда приходит успех»…
Он верил в инициативу неповиновения злу, инициативу бессильную и малую, но неизбежно сокрушающую ограды несвободы. Стоит ли удивляться, что такой человек не захотел стать диктатором —