вышел.
Вместо Бубеннова выскочил в фойе Юрий Нагибин, пировавший, как помним, за соседним столом.
— Володя, молодец! Наш стол в восторге. Мы все видели. Это такая гадина! Молодец, от имени стола дай пожму твою руку!» Будто камень свалился с сердца.
Я, хотя и не был свидетелем этой сцены, тоже возликовал душою. Мне было крайне важно и дорого столь эффектное, со звоном пощечины противнику, возвращение в круг уважаемых мною людей старого друга — ну, я выражусь не столь категорично, а воспользуюсь его же формулой:
Оставалось лишь пожалеть, что в самом начале цитируемой главы его занесло в бредни о какой-то «оккупации», о каких-то «мундирах».
Право же, писательское вдохновение иногда неуправляемо: поди туда, незнамо куда...
Но это было всего лишь моим — и Нагибина, если верить прочитанному, — толкованием поступка и текста.
А в книге «Последняя ступень», сразу же за эпизодом в Дубовом зале, следовало резюме самого автора:
«...Значит, что же произошло? Ненавидящий евреев русский писатель Михаил Бубеннов грудью встал на защиту еврейской идеи, евреями спровоцированной и руководимой гражданской войны. Другого русского писателя, ополчившегося на еврейскую идею, он назвал подлецом. Получил за это пощечину к восторгу евреев, несмотря на то, что он защищал их идею. Строго говоря, разыгралась маленькая гражданская война к вящей радости и потиранию рук наблюдателей за соседним столом...»
Ощущение
Я пытался разобраться: что же именно? что раньше, а что позже? связано ли это с Солоухиным? или это связано с Нагибиным? Но ни тот, ни другой не просматривались в эпизоде, который столь настойчиво и столь навязчиво предлагала мне память...
Да-да, однажды всё это повторилось в моей жизни с пугающей дотошностью
Я сидел за дружеским столом всё в том же Дубовом зале, опять-таки с Василием Аксеновым, Беллой Ахмадулиной, Борисом Балтером, Юрием Трифоновым, Юрием Казаковым, с кем-то еще... А потом, когда я отлучился по надобности, на обратном пути, в переходе между Дубовым залом и Пёстрым залом, меня окликнули: «Саша! Иди к нам...» И я очутился за другим столом, который будто бы нарочно был составлен из персонажей солоухинской «Последней ступени»: Владимир Чивилихин, Николай Грибачев, Владимир Фирсов, Василий Федоров... А потом мимо этого стола неверной поступью, с остекленелым взглядом, прошел Твардовский, не столько пьяный, сколько больной, и его тоже окликнули: «Александр Трифонович, садитесь с нами!», и он сел, и перед ним поставили налитую рюмку; встревоженный Вася Аксёнов прибежал из Дубового зала, сказал ему на ухо: «Александр Трифонович, вы сели не за тот стол», а он огрызнулся: «Оставьте в покое мое ухо!..» Обиженный Вася ушел. А Чивилихин задал Твардовскому вопрос: «Александр Трифонович, вы — великий советский поэт. Как же вы могли напечатать в «Новом мире» Солженицына?» Твардовский молчал. Грибачев с гадливым любопытством поглядывал на него. И тогда последовал второй вопрос Чивилихина: «Александр Трифонович, вы — русский человек. Так почему же у вас в редакции одни жиды?» И тогда, не выдержав, я сказал: «Александр Трифонович, вы, действительно, великий поэт. Так неужели из-за рюмки водки вы останетесь сидеть за одним столом с этими мерзавцами?» Он, не проронив ни слова, встал и пошел на негнущихся ногах, всё так же невидяще глядя перед собою... За мною потом гналась вся эта шайка, тыча под нос кулаки: «У нас был единственный случай поговорить с ним, найти общий язык, а ты всё испортил, гад!» Я ушел из Дома литераторов вместе с Борисом Балтером. На улице лил промозглый зимний дождь, и мы до глубокой ночи бродили по бульварам под этим дождем. Я говорил: «Ты знаешь, я боюсь этих людей... я боюсь, что они доведут страну до того, что уже было когда-то в другой стране... Ты понимаешь?» На это Борис Балтер ответил жестко: «Я — полковник Советской Армии. И я никого не боюсь!» Вскоре его исключили из партии, и он умер.
Итак, мы
Но нет. Я чувствовал, что сюжет начинается не с того, как я
В точности так, как Володя Солоухин в своей «Последней ступени» вошел с улицы в писательский клуб, а там —
Вот и я вошел с той же улицы в тот же дом, и тоже увидел
Только мундиры были другие.
Я пришел за час до объявленного времени, а в вестибюле Центрального дома литераторов уже было людно.
Вечера «Апреля», писательской ассоциации в поддержку перестройки, собирали уйму народа. В Большой зал, где было шестьсот кресел, набивалось до тысячи человек: сидели на ступеньках, впритирку стояли в проходах, заполняли балкон, толпились в кулисах.
Вечер, посвященный памяти Андрея Дмитриевича Сахарова, длился пять часов без перерыва, уже близилась полночь, был риск не попасть в метро, не дождаться троллейбуса (а среди этой изысканно интеллигентной публики мало кто разъезжал в собственных автомобилях, тем более зимой), но никто не уходил, настолько важным и острым был разговор о наследии Сахарова, о судьбе русской демократии.
Сахаровский вечер подстегнул интерес общественности к «Апрелю», и можно было предвидеть, что нынче соберется не меньшая аудитория, чем в прошлый раз.
Раздевшись, я подошел к афише.
Несколько слов об этом самом «открытом микрофоне». Он родился вместе с «Апрелем» и зазвучал во весь голос на первом же его собрании. То есть, любой и каждый участник собрания имел право подойти к микрофону и сказать залу все, что он считал нужным сказать: согласиться с предыдущим оратором, возразить ему, внести свое предложение, зачитать свой собственный проект резолюции, заявить свой протест или даже послать всех к чертовой матери...
Для такого выступления не надо было заранее записываться в список ораторов, посылать записки в президиум, кричать с места — почему не дают слова? — иди и говори.
У пилонов фойе расположились столы, с которых достаточно бойко продавались книжки новорожденного альманаха «Апрель». В нем — стихотворение Евтушенко «Танки идут по Праге», ходившее раньше лишь в списках, рассказы Солженицына, Искандера, «Предвыборная платформа» Сахарова, речь взбунтовавшегося против партократии Ельцина, произнесенная недавно здесь же, в Большом зале ЦДЛ.
Я спустился по левой лестнице, ведущей в бильярдную, в подвальный буфет и в мужскую уборную.
(Да простятся мне эти подробности. Но я и сам в тот вечер еще не мог предполагать, что спустя несколько месяцев мне придется излагать эти обстоятельства и детали, прослеживать этот маршрут буквально шаг за шагом, минута за минутой.
На лестничной клетке, стесняя проход, стояла полудюжина молодых людей с накаченными торсами, «качки», как именовали их в народе. На них были черные мундиры с одинаковыми нашивками на груди: