Но прежде я должен объяснить произвольный выбор уже процитированного ранее эпизода: про Большой театр, про маленьких лебедей. Без этого предварительного действа потерялся бы смысл эпизода следующего, очень важного, может быть, самого важного в социальном контексте нагибинской мистерии.
«...На состоявшемся в Кремле совещании по развитию промышленности Сталин подошел к Звягинцеву, ткнул его большим пальцем в живот и сказал:
— Ты еще жив, старый пердун?
Звягинцев растерялся и ничего не ответил, только развел руками, подтверждая тем наблюдательность вождя, одновременно извиняясь за свою столь безобразно затянувшуюся жизнь и выражая готовность немедленно пожертвовать ею для дела Ленина-Сталина. Вождь уловил всю эту сложную гамму верноподданнических переживаний и одобрительно кивнул».
О, если бы фильм «Директор» в еще одном римейке, скажем, в телевизионном сериале, был продолжен во времени, в исторической перспективе, если бы его действие дотянулось до годов военных и послевоенных, то эта сцена, безусловно, могла бы считаться главной!
Не меньший интерес представляли эпизоды, разыгравшиеся сразу же после встречи Звягинцева со Сталиным в Кремле.
В доме Звягинцевых был праздник. Беспрерывно звонил телефон: первые лица государства, сообразив, что великий вождь вернул из опалы своего любимца и, стало быть, тот опять обретет влияние и силу, — спешили поздравить Василия Кирилловича от всей души.
Право снимать трубку и выяснять — кто да кто? — было доверено именно расторопному зятю, благодаря чему нам и стал известен впечатляющий перечень поздравителей: всесильный в ту пору Лазарь Моисеевич Каганович, властвующий в Киеве Никита Сергеевич Хрущев, «железные» сталинские наркомы Малышев, Устинов, Ванников, Ефремов, маршалы Баграмян и Воронов, профсоюзный босс Шверник, московский партийный босс Попов... а всякую шушеру — генералов, замнаркомов, директоров — пришлось, признается рассказчик, решительно отшивать.
Вечером в доме состоялся грандиозный прием: военные в парадных мундирах, при всех регалиях; штатские в чопорных костюмах, сшитых в кремлевском ателье; хозяйка, Татьяна Алексеевна, в немыслимо роскошном платье; сам виновник торжества — в галифе, сапогах, пижамной куртке и белой сорочке, — теперь он вновь мог себе позволить некоторую экстравагантность поведения...
Как бы мне хотелось увидеть на экране это действо, эту мистерию! Каким потрясающим актерам было бы дано блеснуть в этом эпизоде!
Но вдруг, отлистывая страницу повести, я замираю, пронзенный внезапным ощущением: я не вижу в роли Василия Кирилловича Звягинцева, который в «Директоре» был Алексеем Кирилловичем Зворыкиным, — не вижу в этом образе незабвенного Евгения Урбанского... нет-нет, как ни одень его, как ни состарь лицо искусным гримом, как ни усложни ему актерскую задачу, он вряд ли сумел бы сыграть своего давнего героя в новом обличье. Либо не захотел бы играть его таким.
А вот другого исполнителя, тоже замечательного актера, Николая Губенко, я отчетливо вижу в этом эпизоде. Да-да, сцена в Кремле со Сталиным («Ты еще жив, старый пердун?») и домашняя сцена за праздничным столом — они могли бы в его исполнении стать апофеозом развития образа, его венцом.
Значит, выбор Алексеем Салтыковым другого — принципиально другого! — актера для второй версии кинофильма «Директор» был глубоко осмысленным решением? Он узнал что-то новое о герое? Он что-то понял в том зияющем страшном промежутке между двумя этапами этой работы?..
Впрочем, уже и Алеше Салтыкову этих вопросов не задашь.
И вновь, оторвав от текста, память возвращает меня в прошлое. Я вспоминаю, как в мосфильмовском зале, где мы увлеченно смотрим только что отснятый материал фильма «Директор», — как автор сценария Юрий Маркович Нагибин, сидящий рядом со мною, начинает тяжело и надсадно сопеть, увидев на полотне экрана молодую Сашеньку Феофанову, купеческую дочь, русскую Психею, которую играет Антонина Цыганкова.
Тогда он объяснил мне свое сопенье давней фронтовой контузией.
Но теперь у меня есть причины усомниться в этом.
Я уже понял, что фраза в адресованном мне письме («...нечто в игривом роде») и ссылка на «Тропик Рака» Генри Миллера имеют под собой достаточные основания.
Это повесть о любви. О запретной любви зятя к красавице-теще. Любви состоявшейся во всех мыслимых и немыслимых проявлениях. Любви всесильной, неотвратимой, истоки которой нужно искать в мифах античности, посвященных фатальным и гибельным страстям, в традициях древнегреческого любовного романа (не случайно уже в следующей своей вещи Нагибин обозначит эту преемственность заглавием «Дафнис и Хлоя эпохи...» — но там как раз сюжет вполне буколичен).
При желании в повести можно было найти мотивы, как-то объясняющие, оправдывающие преступную связь. Можно было бы сослаться на то, что Василий Кириллович Звягинцев давно предпочитал своей красавице-жене даму из Моссовета, уродину по фамилии Макрина, Макрюху, и об этой связи знала вся Москва.
Можно было бы принять во внимание и то, что Галя, дочь Звягинцева, уже состояла ранее в браке, и ее первый избранник, которого звали Эдиком (вот они — Эдики!..), тоже не остался равнодушным к прелестям тещи. За что и был изгнан из семьи.
Да и сама эта невзрачная, курбастенькая Галя... Та самая, про которую впоследствии рассказывал мне сантехник из домоуправления: про старушку с кошелкой из соседнего подъезда — мол, была когда-то женою писателя...
Конечно, она не всегда была понурой старушкой с кошелкой.
Когда-то она была задорной студенткой, завидной невестой, покладистой женой.
Но проиграла в состязании, притом дважды...
Все эти семейные и сюжетные перипетии, все мотивации поведения героев я оставляю суду читателей нагибинской повести «Моя золотая теща».
Сам же задержу внимание на эпизодах, которые пленили меня при первом прочтении текста и восхищают до сих пор.
Это попытка лобового штурма, предпринятая ошалевшим от страсти зятем прямо на лестнице знаменитого дома Нирензее, что высится в глубине квартала близ Пушкинской площади.
«...Я прижал ее к стене и стал целовать. Позже она расскажет мне со смехом, как удивился Звягинцев побелке недавнего ремонта у нее на спине. Удивился, но ничего не сказал.
Я начал ее раздевать.
— Не хочу здесь. Отведи меня куда-нибудь.
Моему отуманенному водкой и любовью мозгу представилось, что самое укромное и подходящее для ласк место — это Тверской бульвар.
Как странно, я помню, сколько было пуговиц на грации, этих мягких латах Татьяны Алексеевны, когда я раздевал ее на бульварной скамейке (их было шестнадцать), но не помню, шла ли еще война или уже кончилась...»
Сколь счастливо догадался автор вписать эту любовную сцену в пейзаж московского бульвара, тем самым как бы отметая, растворяя в летящей вечности разницу в возрасте любовников, уподобляя женщину роскошных лет девочке из соседнего двора, школьнице, студенточке из ближайшего института, может быть адрес этого учебного заведения еще более конкретен — Тверской бульвар, 25 — вон, за чугунной вязью ограды виднеется невысокое бело-желтое классическое здание, дом Герцена, питавший вдохновение Блока и Мандельштама, Есенина и Маяковского, Булгакова и Платонова...
Студентами Литературного института мы тащили под сень этих вековых дубов и лип, к этим скамейкам, своих подружек, тоже студенток, читали им стихи, а они ответно рассказывали нам сказки, мы обнимали и целовали их, иногда раздевали, — а мимо нас, мимо нашей неумелой любви, мчались годы, эпохи, войны, революции, празднества, перевороты...
«Мы привели себя в порядок. Я помог ей застегнуть грацию. В начале бульвара, совсем недалеко, повернувшись к нам спиной, стоял Пушкин. Наверное, он одобрял нас своей веселой душой...»
Вскоре после описываемых событий Пушкина переместили на другую сторону площади, развернули его лицом к Тверскому бульвару.