— Ножки нашему фантастическому Пегасу перевяжут, чтобы далеко не ускакал, а пасся бы на ниве чистого, так сказать, диалектического материализма.
— А вы разве за идеализм или мистику в научной фантастике?
— Зачем же такие крайности! — всплескивает руками Омегин. — Но нельзя же все строго в пределах «Основ марксистской философии». У польских фантастов посвободнее. Они могут позволить себе сочинить планету, покрытую океаном сплошной мыслящей плазмы. И никто с них не требует, чтобы они объясняли, каким же образом достигнута его способность мыслить.
— У нас тоже придумал кое-кто кристаллические существа, превосходящие человека по своему интеллекту, не утруждая себя объяснением причин столь высокого совершенства, — замечает Русин.
— А по-твоему, все нужно разжевывать? — неожиданно зло спрашивает Омегин. — Все строго по Энгельсу и его теории о роли труда?…
— Если тебе известен другой путь совершенствования живых существ, то и поведай о нем читателям. Я лично против каких бы то ни было ограничений в научной фантастике, но при условии, если не строгой научной доказуемости, то хотя бы элементарной логики выдвигаемых гипотез. А то мы черт знает до чего можем дописаться!
— Ну, знаешь ли! — снова разводит руками Омегин. — Этак можно не только стреножить, но и начисто отрубить нашему Пегасу и крылья и конечности.
— А ты, значит, считаешь… — хмурится Русин, но Добрянский берет рюмку и торопливо чокается с ним.
— Хватит, пожалуй, об этом. Давайте-ка лучше выпьем!
— Да, правильно, — оживляется Сидор Омегин, ловко опрокидывая содержимое своей рюмки в рот.
Его примеру следует Добрянский. Русин подносит рюмку к губам и спрашивает:
— А вы, Петр Ильич, на чьей же стороне?
— Какая же тут может быть сторона? — пожимает плечами Добрянский. — Тут не может быть двух сторон.
Повернувшись к Омегину, он продолжает:
— Я не думаю, Сидор Андреевич, чтобы и вы были за фантастику без берегов, так сказать. Наша фантастика научная все-таки. Мы ведь не только за оригинальность, но и за…
— И за многое другое, конечно, — иронически заключает за него незаметно подошедший к ним Фрегатов. — Я бы только добавил к этому, что мы еще и за широту позиций научной фантастики. Спор же шел у нас сегодня лишь в одном направлении — в направлении научного предвидения. А ведь мы решаем еще и социально-психологические, этические и философские проблемы…
— Но позвольте, — удивленно разводит руками Русин, — а как же вы представляете себе научное предвидение без всех этих проблем?
Чувствуя, что фантасты снова могут схватиться, Добрянский смотрит на часы и с деланным беспокойством восклицает:
— Ого, как поздно уже! Ну, давайте допьем, и мне пора. Вы холостяки, а у меня семья. Да и вы, Алексей Васильевич, тоже, кажется, спешите…
4
Русин живет в тихом узком переулке. В эту пору тут всегда безлюдно, но сегодня почему-то необычно много народу на противоположной стороне улицы и как раз перед окнами Алексея. А может быть, это под окнами Вари? Ну да, конечно, под ее окнами!
— Видно, опять учинил дебош этот Ковбой? — спрашивает Алексея какой-то пожилой мужчина.
— Не знаю, — отвечает Алексей, не очень интересующийся уличными происшествиями.
— А я не сомневаюсь, что это именно он.
— Господи, да кому же больше! — вступает в разговор старушка лифтерша, вышедшая на улицу. — Ну просто житья нет от этого хулигана!
— И вовсе это не хулиганство, — раздается тоненький голосок какой-то школьницы. — Это, тетенька, любовь.
— Э, какая там, к лешему, любовь! — пренебрежительно машет рукой пожилой мужчина. — Просто силушку некуда девать этакому верзиле.
— Вообще-то он и вправду перед нею выкобеливается…
— Ну что вы такое говорите, тетя Даша! — конфузится школьница. — Любит он ее — эго же всем известно.
— А мне, видишь ли, неизвестно, — хмурится лифтерша. — А что он под ее окнами представления разные устраивает, это я действительно почти каждый день наблюдаю.
Алексей уже не слушает их болтовню, и не только потому, что она ему неинтересна, — она ему неприятна. А неприятна потому, что ему жалко эту милую девушку, о которой он знает только то, что зовут ее Варя и что отец ее, подполковник в отставке, горький пьяница. Не верится ему, однако, что Вадим Маврин, известный чуть ли не всему району под кличкой «Ковбой», действительно влюблен в Варю. Сомневается он, что такой тип вообще в состоянии влюбиться.
Более же всего неприятна Алексею мысль, что Вадим может быть не безразличен Варе. А это вполне вероятно — не случайно же многие часы проводит она у окна. Тому, правда, есть и другие причины: Варя почти не отводит глаз от зеркала, поставленного на подоконник, с поразительным трудолюбием взбивая чуть ли не каждый отдельный волосок своей пышной прически.
С высоты своего пятого этажа Русин хорошо видит окно Вари, живущей тремя этажами ниже его. Вот и сейчас колышется ее тень на занавеске. Значит, она дома и видела, конечно, что происходило на улице, а окно задернула, наверно, только теперь?
Алексею очень неприятно делать эти выводы, и он уходит в комнату отца, чтобы не думать больше о Варе. А с отцом обязательно нужно посоветоваться о переработке повести.
Василий Васильевич снова, кажется, не в духе? Неужели опять приключилось что-то с его профессором или произошла очередная «схватка» с мамой?
Ну да, невозмутимая Анна Павловна что-то слишком уж тщательно прикрывает многочисленные дверцы кухонного шкафа. Обыкновенно она оставляет их распахнутыми, а ящики всех столов в квартире выдвинутыми почти до отказа. Педантично аккуратный Василий Васильевич Русин время от времени приходит в ярость от этой, как он выражается, «жизни нараспашку».
— Если ты не можешь понять, — говорит он в такие минуты своей рассеянной супруге, — что для меня порядок не прихоть, что он мне нужен для моей работы, что он помогает мне думать, то считай меня чудаком, оригиналом, странным человеком, которому кажется почему-то, что дверцы и ящики устраиваются для того, чтобы открывать их лишь по надобности, а в остальное время держать закрытыми. И считайся, пожалуйста, с этой моей прихотью и странным убеждением, будто в противном случае вообще незачем было бы делать дверцы…
Анна Павловна, конечно, делает это не нарочно, а по удивительной своей рассеянности, и потому никак не может понять, чем закрытая дверца шкафа помогает ее мужу. А Василий Васильевич Русин ведет огромную, для всякого другого, может быть, даже непосильную работу по статистике научных фактов. «Всякий другой» упоминается тут в том смысле, что нормальная человеческая память просто не в состоянии запомнить всего того, что он вычитывает у себя в библиотеке, а потом еще и дома. Такая работа, по мнению не только Алексея, но и его коллег по институту, под силу лишь кибернетической машине. Однако Василий Васильевич успешно конкурирует с такой машиной. Он ведь не только обладает феноменальной природной памятью, но еще и всячески совершенствует ее хорошо продуманной системой запоминания. В эту систему входит и тот порядок, который он завел в институтской библиотеке и особенно в своем домашнем кабинете. Каждый пустяк тут играет роль, помогает сосредоточиться или, наоборот, вызывает раздражение. И это хорошо понимает его сын Алексей, но никак не может понять супруга, преподаватель литературы в старших классах средней школы.