б) покорность и покладистость в общественной жизни компенсируются жестокой тиранией дома, в семье, по отношению к жене и детям;
в) социальная пассивность и связанная с нею выученная беспомощность компенсируются бегством от личной ответственности в беззаботный игровой мир вечного мальчишества (социальный инфантилизм). Не выучившись в детстве самоуправлению и преодолению трудностей, такие мужчины навсегда отказываются от личной независимости, а вместе с нею – от ответственности, передоверяя социальную ответственность начальству, а семейную – жене.
Однако при любом раскладе люди испытывали неудовлетворенность, которая так или иначе преломлялась в советской массовой культуре. При всем тоталитаризме, а затем авторитаризме советского общества его гендерный порядок и, тем более, дискурс никогда не были ни единообразными, ни неизменными (Здравомыслова, Темкина, 2007б).
Советский тип гегемонной маскулинности складывался под сильнейшим влиянием политики гипермаскулинного милитаризованного государства (Здравомыслова и Темкина называют советский гендерный порядок этакратическим). Эта политика была направлена на то, чтобы мужчина мог самореализовываться в качестве такового лишь «на службе Родине», под которой понималось безоговорочное и самоотверженное участие в реализации любых государственных проектов (Ashwin, 2000; Kukhterin, 2000; Мещеркина, 1996; Тартаковская, 2001; Здравомыслова, Темкина, 2007б).
Главным свойством «настоящего мужчины» была подразумеваемая постоянная готовность отдать жизнь за Родину или за поддерживаемые официальной идеологией ценности. Причем такое самопожертвование не обязательно должно было произойти в контексте защиты от внешних врагов – «мирная жизнь» по динамике и идеологии максимально приближалась к военным действиям (например, пресловутые «битвы за урожай» имели своих героев и даже жертв, гибнущих при попытке спасения горящей сельхозтехники). Этот «смертельный ореол» был очень стойким свойством советской маскулинности. Например, в 1960-е годы, когда складывалась так называемая «бардовская культура» позднесоветских романтиков, культовое значение для нее имели имена погибших товарищей-туристов, в частности Валерия Грушина, имя которого до сих пор носит популярнейший фестиваль самодеятельной песни (Чернова, 2002а). На страницах российских газет и в 1990-е годы самые положительные мужские персонажи – это обычно уже погибшие, обреченные, смертники или жертвующие собой с готовностью погибнуть (Тартаковская, 2000).
Впрочем, ассоциация маскулинности с героизмом, риском и готовностью к смерти – часть общего канона маскулинности. Эрнест Хемингуэй, Эрих Мария Ремарк и Федерико Гарсия Лорка, которыми увлекались молодые люди в пору моей юности, в советской школе не обучались и никакому авторитарному государству не служили.
Наряду с нормативными и даже обязательными принципами советской маскулинности, многие ее символы и знаковые образы формировались на периферии официального общества или меняли свое содержание в процессе развития. Соотношение нормативных (обязательных), ненормативных (факультативных) и антинормативных (оппозиционных) черт и образов было текучим и переливчатым, разные социокультурные группы наполняли их разным содержанием.
В годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период главным символом и культовой фигурой маскулинности стал
Одним из первых это показал Виктор Некрасов в повести «В одном городе» (1954), где рассказывается, как фронтовики, не боявшиеся идти под огнем в атаку, не смеют поддержать товарища, восстающего против социальной несправедливости. За публикацию этой повести главный редактор журнала «Знамя» был снят с работы. Кстати сказать, в деспотической России, как до, так и после большевистской революции, гражданское мужество всегда было дефицитнее физического, и нередко его проявляли не привыкшие к дисциплине мужчины, а более экспансивные женщины. С этим связана и некоторая раздвоенность канона маскулинности: можешь ли ты закрыть собой амбразуру, и посмеешь ли ты выйти на площадь?
После того как фронтовики оказались неодинаковыми, партийные идеологи постепенно изменили мужской канон, превратив постаревшего фронтовика в консервативного ветерана, при участии и именем которого клеймят все новое, идеологически сомнительное. Однако этот образ, как до того образ старого большевика, быстро начал вызывать отрицательное отношение со стороны молодежи, у которой искреннее признание старых заслуг ветерана сочетается с язвительной иронией по поводу его консерватизма и отрыва от реальной жизни. Зачастую эта ирония распространяется и на его прошлые подвиги. Идеологическая спекуляция на прошлом неизбежно сопровождается его обесценением. Эта проблема становится еще актуальнее сегодня, когда со времени войны прошло больше шестидесяти лет.
Наша четверка являла собой беспримерный образец мужской дружбы. Это было что-то совершенно невероятное: у нас у всех были семьи, но эти семьи были далеко-далеко на заднем плане. Мы принадлежали друг другу, встречались каждый день и действительно могли претендовать на роль Диоскуров.
Это было завязкой дружеских связей, связей заговорщиков личностного бытия интеллектуальной, идеально-содержательной дружбы, то есть явления, которое исключалось существующим обществом. Если дружба случалась, то уже сама по себе она становилась разрушительной оппозицией по отношению к тогдашнему обществу.
Самым массовым сценарием альтернативной маскулинности 1960—1970-х годов был хорошо описанный Жанной Черновой тип романтика (Чернова, 2002а; Кон, 2005). Как и любая другая модель маскулинности, романтизм тесно связан с культом общения и дружбы. Характерная тенденция 1960—1970-х годов, обусловленная разочарованием молодежи в официальной идеологии, – деполитизация и деидеологизация маскулинности и «перемещение» ее ценностей из официального политического и делового мира в сферу интимной, частной жизни.
В 60-е культ общения распространился на все структуры общества^ Эпоха, когда несерьезное стало важнее серьезного, когда досуг преобразовался в труд, когда дружба заменила административную иерархию, трансформировала и всю систему социально-культурных жанров
Центр мужских интересов и связей переместился из политических и трудовых структур в туристические походы, альпинизм, романтику дальних странствий. Это ярко проявляется в авторской песне 1960—1980-х годов:
«Песня о друге» Владимира Высоцкого сформулировала идеал целого поколения мужчин, даже тех, которые никогда не забирались в