заработка не принципиально. Что же касается распределения домашних обязанностей, то 56 % респондентов предпочитают, чтобы домашним хозяйством в равной мере занимались оба супруга, 24 % полагают, что заниматься домом должна в основном жена, а 14 % не придают значения тому, кто в семье больше занимается хозяйством.
Опросы Левада-Центра и ФОМ дают более или менее адекватную картину социальных представлений россиян о нормативном (желательном) и реальном гендерном порядке. Очевидно, что в России, как и на Западе, налицо:
1. Ломка традиционных норм и практик гендерного разделения труда в семье и в обществе.
2. Повышение значимости трудовых ролей для женщин и домашних – для мужчин.
3. Изменение структуры властных отношений и престижа.
4. Частое несовпадение должного и сущего.
5. Нормативная неопределенность и связанная с ней проблематичность мужского социального статуса.
6. Неодинаковая оценка этих тенденций мужчинами и женщинами, порождающая общественно- производственные и домашние конфликты.
Однако и социальные установки, и бытовые практики россиян консервативнее европейских. В частности, роль кормильца семьи, которая на Западе многим кажется отчасти пережитком, для российского мужчины остается главной, что подтверждают и социологические исследования (Малышева, 2001; Римашевская и др., 1999).
Расхождение между публичными эгалитарными установками и бытовыми практиками в России больше, чем в Европе. С женской точки зрения, проблема состоит в том, что российские мужчины все еще недостаточно признают необходимость женского равноправия и справедливого разделения общественного и семейного труда. Из опросов и социальной статистики видно, что эти жалобы вполне обоснованны. В то же время российский мужчина постоянно сталкивается с завышенными социальными ожиданиями: общество, и прежде всего женщины, ждет от него, чтобы он воплощал в себе все традиционные патриархальные ценности (успешный работник, кормилец, властная фигура) и одновременно был демократичным, ласковым и внимательным. Насколько реалистичны эти ожидания, особенно в условиях социального кризиса и экономических потрясений?
Пытаясь совместить привычные и морально приемлемые для него самого традиционные требования с новыми историческими условиями, российский мужчина чаще своего западного современника чувствует себя социально-экономически и психологически неадекватным. Это хорошо показывают превосходные исследования Е. Ю. Мещеркиной и И. Н. Тартаковской.
Опираясь на теоретические положения Коннелл и Бурдье, Елена Мещеркина провела в конце 1990-х годов серию глубинных групповых интервью, так называемых фокус-групп, в ходе которых мужчины от 30 до 50 лет, в одном случае – рабочие, в другом – представители среднего класса, выходцы из технической интеллигенции, обсуждали вопрос: «Что значит для вас быть мужчиной?» (Мещеркина, 2002, 2003).
Первое, что при этом выяснилось, – чрезвычайно высокая, по европейским стандартам, гомосоциальность. Российские мужчины, особенно профессионалы, гораздо интенсивнее общаются между собой, чем с женщинами, которые являются для них скорее объектами восхищения и источником эмоциональной поддержки, импульсом к жизни, чем реальными партнерами. Между прочим, этот факт констатировали и анкетные исследования. Например, проведенное в 1991/92 годах сравнительное исследование 6 000 немцев, поляков, венгров, россиян и шведов показало, что сознание россиян значительно больше подвержено влиянию гендерных стереотипов. Отвечая на вопрос, у кого они находят больше а) понимания, б) эмоциональной близости ив) практической помощи, и российские мужчины, и российские женщины отдали предпочтение представителям собственного пола. У мужчин соответствующие цифры составили 77, 57 и 74 % (Jaeckel, 1994). Высокая гомосоциальность может отрицательно сказываться на общении и уровне взаимопонимания мужчин и женщин и затрудняет мужчинам определение своего собственного маскулинного хабитуса (термин Бурдье, обозначающий матрицу действия, восприятия и мышления, связанную с осознанием собственного бытия).
В свете групповых дискуссий выяснилось, что российскому мужчине легче себя определить или позиционировать через отношения с женщинами, мужчина как таковой – загадочен и архаичен; жизненные миры мужчины и женщины разнятся, «как две Вселенные»; свое предназначение мужчины формулируют как чувство ответственности за близких/семью, что одновременно порождает иерархическую систему, в которой ответственность сопряжена с правом; современные трудности гендерной идентификации мужчины или маскулинного хабитуса сопряжены с неуверенностью, порождаемой проблематизацией роли добытчика-кормильца, а также возросшими ожиданиями со стороны женщины; гендерный контракт не имеет характер незыблемого, он подлежит пересмотру в повседневной практике взаимоотношения полов, что отзывается повышенным напряжением и фрустрациями в случае неоправданности ожиданий; наблюдается определенный кризис маскулинной идеологии, когда классические формулы не выдерживают проверки социальным временем, заставляя мужчин спускаться на грешную землю, «ставить реальные цели».
Представители рабочего класса понимают маскулинность несколько иначе. Образ маскулинности строится у них на индивидуальных умениях и самостоятельности («мужчина – это умелец»), но их приобретение требует гомосоциального воспитания и пребывания в суровых условиях и мужском сообществе. Этот маскулинный хабитус тоже построен на традиционном ролевом каркасе, но его сердцевина меньше зависит от переопределения социальной ситуации, в которую встроен гендерный контракт. У рабочих меньше выражена хабитусная неуверенность в случае неисполнения ими маскулинной роли, они меньше рефлексируют по поводу изменившейся роли женщины, а малый, по сравнению с женой, заработок не вызывает таких фрустраций.
Получается, что представители среднего класса (бывшая техническая интеллигенция) даже консервативнее и больше нагружены патриархатными стереотипами о предназначении женщины, чем представители рабочего класса.
Ту же проблему, но с другой стороны поднимает Ирина Тартаковская. Она констатирует, что, с развалом коммунистической системы советская гегемонная маскулинность, реализовавшаяся через служение государству, не только оказалась идейно ущербной, но и стала практически неосуществимой. В качестве возможных альтернатив ей могла бы выступить традиционная патриархальная маскулинность «домостроевского типа» либо либеральная «западная маскулинность» независимого собственника/профессионала/кормильца семьи, но обе эти модели были практически недостижимы: первая – из-за отсутствия религиозной и/или идеологической легитимации, а также из-за противоречащего ей опыта советских гендерных отношений; вторая – из-за отсутствия реальных экономических условий для преуспеяния семей с одним мужчиной-кормильцем (Тартаковская, 2002). Социально-экономические перемены в 1990-е годы значительно обострили этот кризис: многие традиционно «мужские» отрасли производства, такие как оборонная промышленность и станкостроение, пришли в упадок, профессиональное и экономическое положение многих прежде относительно успешных мужчин резко ухудшилось. Переживаемый ими стресс описан в статье М. Киблицкой «Раньше мы ходили королями…..» (Kiblitskaya, 2000).
Подробный анализ этой «несостоявшейся маскулинности» (термин Д. Плека) как одного из наиболее распространенных в советском и постсоветском обществах сценариев маскулинности дан в лонгитюдном исследовании Ирины Тартаковской «Гендерные стратегии на рынке труда», проведенном в четырех российских городах (в Москве, Самаре, Сыктывкаре и Ульяновске) в 1999–2001 годах (Тартаковская, 2002).
Группы респондентов формировались по разным принципам. В Москве это были работники промышленного предприятия и академических институтов, столкнувшиеся с длительными задержками зарплаты; в Самаре – безработные, официально зарегистрированные на городской бирже труда; в Сыктывкаре – люди, получавшие пособие по бедности через органы соцобеспечения, в Ульяновске – выпускники среднеспециального и высшего учебных заведений. В каждом городе было отобрано по 30 мужчин и 30 женщин; общее число респондентов составило 240 человек. Респонденты опрашивались четыре раза через каждые полгода (первый опрос был