– Что ж ты, не знаешь, какие цветы твоя мама любит? – укоряет тетка.
– Вот и узнаю.
– Ладно, бог с тобой. – Она машет рукой. – Бери все. Тут уж мало осталось. Давай в газеты оберну.
Я снимаю куртку, остаюсь в свитере.
– Ой! – восклицает она. – Ты ж замерзнешь! На-ко, глотни. – И достает откуда-то из-под многослойных одежд початую «столичку».
Я делаю пару глотков и, поблагодарив, возвращаю. На лице цветочницы читаю уважение.
– Ну, как там, в Чечне-то, скоро закончат? – спрашивает она почему-то громким шепотом. – Когда их, террористов-то, перебьют?
Я усмехаюсь, принимая достаточно объемный газетный сверток.
– Слыхала, что обещают? К Новому году.
– Так не они же воюют. И не их дети и внуки… – Женщина яростно сплевывает на подмерзший асфальт.
28
Окно детской не светится. Значит, Мишка уже лег спать. На моих часах половина десятого. Я легонько стучу в кухонное окно. Раздумывать некогда. Я уже почти превратился в Деда Мороза. Даже принятое за вечер сугрево выветрилось без остатка, хоть за руль – и на гоночную трассу в Монте- Карло.
Свет гаснет. Я вижу бледное лицо Веры за откинутой занавеской. Нас разделяет множество условностей и противоречий, невидимых и осязаемых. Но сейчас между нами лишь зыбкая грань заиндевевшего стекла. Мы оба молчим. Только смотрим: глаза – в стекло – в глаза, и я не могу понять, то ли вижу сумрачный матовый блеск ее зрачков, то ли отражение своих…
Она сдается первой. Фрамуга приоткрывается с тихим скрежетом, точно вопрошая, какого черта я здесь делаю. И пока ее хозяйка не произнесла то же самое, я высыпаю на узкий подоконник содержимое свертка. Помпезные розы, огромные, как блюдца, и алые, как кровь… Голенастые гвоздики, трогательно пушистые хризантемы… И еще какая-то рябая яркая дрянь, сладковато пахнущая крематорием. Цветочные останки устилают подоконник, падают на пол, перебивая запах свежего мороза дурманом пышной кончины, ароматом последнего вздоха. Почему женщинам так нравится умирающая красота?
– Боже мой! – прерывисто шепчет Вера.
– Можно войти?
– Да, конечно. – Тонкие пальцы продолжают сами по себе перебирать, словно четки, хрупкие цветочные тельца, изредка поднося то одно, то другое к растерянному лицу. Такой я вижу ее впервые – изумленной, озадаченной, с широко распахнутыми, прозрачными, как ночные озера, глазами, лицом, словно подсвеченным изнутри мягким лунным сиянием, и губами, распускающимися, как бутон неведомого цветка. Я вдруг понимаю, что хотел именно этого: удивить, потрясти, ошарашить эту женщину. И ради этой секунды можно пожертвовать не только курткой, но и ботинками.
– Что с вами? Почему вы раздеты?! – Моментально позабыв о цветах, она хватает меня за руки, тащит на кухню, усаживает поближе к батарее и, взобравшись на табурет, вытаскивает из подвешенного под потолок шкафчика начатую бутылку всенародно любимой «Гжелки». Наполняет хрупкую рюмку.
– Выпейте сейчас же. – И, поймав удивление в моем взгляде, краснеет, как юная школьница, как говорится, до кончиков волос. Последний раз я видел такой румянец классе в четвертом у своей соседки по парте. Но уже не помню из-за чего.
– Я не пью. – Она низко опускает голову, словно оправдываясь перед высоким начальством. – Только когда гости…
– Или когда бывает хреново… Верно?
– Что случилось? Где ваша куртка?
– Ограбили.
Она поднимает голову и смотрит на меня очень внимательно, сквозь зрачки, словно пытается угадать, что творится у меня внутри…
– Вы… лжете.
– Да.
– Вы… сумасшедший.
– Может быть. Ваш муж не был таким?
Она качает головой, улыбнувшись неизъяснимо печально.
– Славик всегда был прагматиком. До мозга костей. – Она произносит это спокойно, без злобы, без сожаления. Просто констатирует факт.
– Он правда в Америке?
– Думаю, да.
– Давно?
– Три года.
– И что он там делает?
– Работает. Он программист. Талантливый, честолюбивый. Он всегда хотел уехать. Считал, что здесь его недооценивают…
– Где же вы откопали этого непризнанного Билла Гейтса?
Она рассмеялась, на тугих щечках заиграли ямочки, совсем как у Мишки, такие занятные, что я с трудом удержался, чтобы не дотронуться до них кончиком пальца.
– В институте. Мы вместе учились. Это из-за Мишки я бросила учебу и пошла работать в сад. А потом поняла, что с детьми мне гораздо интереснее, чем с компьютерами…
– Почему он не взял вас с собой?
– Контракт был каким-то сомнительным, потребовалась куча денег. Но Славик не останавливался никогда и ни перед чем…
Она наполнила рюмку и вглядывалась в нее, как на рождественском гадании, словно пыталась увидеть что-то за прозрачной рябью стекла.
– Как вас угораздило выйти за него? – неожиданно срывается у меня с языка.
Она удивленно вскидывает глаза, невесело улыбается:
– Кто не был глуп в восемнадцать? Но я ни о чем не жалею. Разве иногда. Когда бывает ужасно хреново. Но у меня есть сын, и нужно жить дальше.
– Сын у вас замечательный. – Я говорю совершенно искренне.
– Я тоже так думаю. – Ее лицо озаряется мягким светом. Как окно в ночи. – Давайте выпьем. – Она задумчиво улыбается. – За вас.
– Почему за меня?
– Потому что в вас не умерла душа.
– Никакой души нет. – Я ощутил, как не то желчь, не то горечь захлестывает изнутри.
– Неправда. И вы это знаете.
Мое сердце вдруг дрогнуло, кольнув диафрагму. И внезапно выговорилось то, что давно злокачественной опухолью зрело во мне, пожирая изнутри.
– Значит, моя душа погибла. И осталась там, блуждать меж трупами тех, кого я убил и кого потерял.
– Это не так. – Ее чуть шершавые пальцы касаются моего запястья, и я ощущаю исходящее от них живое тепло, жидким пламенем разливающееся по сосудам и капиллярам. Должно быть, я все-таки опьянел…
– Вам понравились цветы?
– Они прекрасны. – Вера с тихой улыбкой качает головой. – Но не стоят того, чтобы замерзнуть.
– Они – нет. Потому что они уже мертвы. Но они смогли немного согреть вас. Совсем немного… – Я накрываю ее запястье ладонью. – Красота не может спасти мир. Она лишь облачает его в розовый туман. Но потом он рассеивается. Нужно что-то другое. Я пока не знаю, что именно. Вы и ваш сын… В вас столько тепла и света… И у вас чудесное имя…
Оно вселяет надежду. Но покоя нет… Помните стихи: