собственной кончине. Она идет на кухню. Я машинально за ней. Она капает в стакан валокордин.
– Да в чем дело-то? – шепчу я, ощущая, наряду с искренним непониманием, неожиданный прилив нарастающего бешенства.
– Только с тобой это могло случиться! Сначала спутался с этой… Вылетел из института, угодил в Чечню, а теперь еще собираешься растить чужих детей!
– По-твоему, это одно и то же? Война и шестилетний мальчик?
– Ему уже шесть?! А где его настоящий отец?! Может, и не было никогда…
– Даже если и так, это касается только меня!
В глазах мамы читаются удивление и испуг.
Я вдруг понимаю, что ору.
– Извини, – говорю я опять. – Но я уже вырос. Это нужно было сделать гораздо раньше, еще до… К сожалению, мое детство затянулось…
– Я иду спать, – растерянно шепчет мама. – Поговорим утром.
– Не о чем говорить.
Недовольно пожевав губами, мама поднимается, распрямив плечи, выходит из кухни. Я слышу, как она плотно затворяет дверь в их с отцом комнату. Я остаюсь наедине с собой, мятным запахом, приближающимся рассветом и странным, невыносимо тягучим чувством, будто я ошибся домом. Мне хочется уйти обратно…
31
Рабочий день начинается с известия, что хозяин уволил грузчиков за пьянку. И пока не взял новых, предлагает подзаработать на разгрузке. Сан Саныч ноет, жалуется на радикулит, а для меня это отличная возможность бросить в карман лишнюю пару баксов.
– Конечно, – кряхтит он, таща здоровую коробку со стиральной машиной «Дженерал электрик», – вам, молодым, деньги нужны… Девок по барам водить. А мне много не надо…
– Да ладно, Сан Саныч, – отзываюсь я по другую сторону импортной махины, – внучкам что-нибудь купишь к Новому году…
– Э-хе-хе… Дожить еще надо…
– Куда ты денешься?
К праздникам товара прибыло много, и разгрузка продолжается всю ночь. Заброшенный на верхнюю полку шкафа «Макаров» поблескивает единственным мертвенно-черным глазом, как бы напоминая: «Погоди, настанет и мой черед. Я тебе пригожусь». Я стараюсь не глядеть в его сторону.
К утру мы с Сан Санычем валимся с копыт. Приехавший на новенькой «десятке» выспавшийся и свежий, как майский ландыш, менеджер вручает нам по двести рублей. Признаться, я ожидал большего. Сан Саныч, напротив, доволен и, сменившись, немедленно отправляется в сторону родногб универсама. По пути советуется:
– Как думаешь, что подарить на Новый год моей старухе?
Я пожимаю плечами. Откуда мне знать?
– Я тут кое-что скопил, – вслух размышляет Сан Саныч, – а если купить ей одну из тех стиральных машинок, что мы тягали всю ночь? Не «Дженерал электрик», конечно, на кой нам на двоих такая дура? Маленькую, на три с полтиной кило белья. Босс своим отдает без торговой накрутки.
Признаться, я не верю своим ушам. А Сан Саныч продолжает беседовать сам с собой:
– Уж не девочка, над ванной гнуться в три погибели. Сердце у нее прихватывает. Сын вон давно невестке купил. А я что, не заработал?
– Конечно, – соглашаюсь я, испытав неловкость, Сан Санычем, впрочем, не замеченную: моя мама тоже стирает в допотопных тазиках. Прежде была «Малютка», метко прозванная «толчком с мотором», но и та давно «приказала»… И, вспомнив об этом, я, в некотором сомнении, невольно замедляю шаг: не мешало бы и мне в свои двадцать два немного подумать о матери…
– Мы уж почти тридцать пять лет вместе… – продолжает о своем Сан Саныч. – В марте юбилей.
– Круто. Столько не живут.
Дорога дает развилку, и мы тепло прощаемся. Сан Саныч продолжает свой путь к вожделенному универсаму, а я попадаю в жаркий плен подземки. Ранним воскресным утром вагон полупустой, и я, привалившись на сиденье, смыкаю веки. В полудреме кружатся передо мной в хороводе снежинок белые квадратные фигуры хлопающих иллюминаторами-окошками стиральных машин и разноцветные, жужжащие ульями пчел радиоуправляемые космические станции «Л его»…
Конечно, я снова проехал свою станцию.
Продрав глаза, выползаю на «Театральной» и чешу длинным переходом. Ближе к эскалатору наяривает ранний скрипач. Мелодия, робкая и какая-то неровная, отчаянно рвется ввысь, преломляясь о каменные своды. Я невольно усмехаюсь: мог бы играть и получше. Так и я умею…
Музыкант остается слева. Краем глаза я вижу его сутуловатую фигуру в камуфляже, обшарпанный раскрытый пустой футляр на холодном сером мраморе пола… Что-то заставляет меня резко притормозить. Та мелодия заканчивается, и начинается другая, знакомая до судорог в коленях, горячим спазмом выворачивающая нутро…
Я останавливаюсь как вкопанный. На меня налетают редкие в это время прохожие и, тихо ругаясь, обходят, торопясь дальше, по своим неотложным делам или к семейному уюту родных стен…
А музыкант продолжает играть. Скрипку он прижимает подбородком к левому плечу, а смычок держит в зубах, потому что его правая рука заканчивается на локте обрубленной культей, и пегий рукав, как тряпка, болтается на сквозняке. Закрыв глаза, музыкант водит головой в такт рваной мелодии отчаяния и боли. Его курчавые волосы черной проволокой застилают половину щетинистого лица, в котором я с внутренней дрожью угадываю знакомые черты…
– Макс…
Мелодия обрывается на пронзительно высокой ноте. Смычок падает к моим ногам. Я быстро нагибаюсь, поднимаю его, и мы сталкиваемся лбами. Несмотря на раннее утро, от Макса разит спиртным, смешанным с запахом непростиран-ной одежды. Я держу смычок в руках, чувствуя, что он жжет мои пальцы. Десять на двух руках… Кончиком каждого из них я ощущаю потухший взгляд фронтового товарища. И мне делается неловко за то, что я вернулся абсолютно целым. Словно тот проклятый снаряд предназначался мне и должен был вырвать мою правую руку… Я кладу смычок в футляр.
– Привет, Костыль. – Макс криво улыбается. – Значит, вернулся?
Я молча киваю. На его красивом, но уже слегка одутловатом лице не отражается особых эмоций. То ли они запрятаны слишком глубоко, то ли все постепенно перегорело в сорокаградусном жидком огне…
– Все путем? Дом, работа, девочки? У меня тоже нормально. Видишь, тружусь помаленьку… – Он бубнит это на одном дыхании, возможно, хочет предотвратить мое неуместное, унижающее сочувствие. – Встал на очередь на бесплатный протез… А может, и на импортный заработаю. Есть такие, немецкие, от настоящих не отличишь…
Макс умолкает. Повисает тишина. Я прячу руки в карманы. Нащупываю заработанные за ночь две сотенные бумажки. Достаю одну и вкладываю в его ладонь. Он вскидывает на меня туманные, с мутным проблеском глаза. В какой-то миг мне кажется, что он ударит меня… Но он так же, на одной ноте, бормочет слова благодарности и, вытащив из сиротливо прислоненной к стене холщовой сумки початую бутылку, делает глоток, а после жестом предлагает мне. Я отказываюсь. Он вяло пожимает плечами и говорит, что ему нужно дальше работать. Мне хочется стиснуть его за плечи, согнать с его лица это безжизненное отупение, сквозь которое уже проглядывает дно… Но я знаю, что предотвратить это не в моей власти. Как не в моей власти было изменить направление того снаряда.
Я послушно отхожу в сторону. Бреду под аккомпанемент гулкого топота десятков равнодушных ног по каменному полу. Ног, проходящих мимо. Музыка догоняет меня на первой ступени эскалатора. Рваная, отчаянная мелодия страдания и слез, взорванной молодости, оплеванных надежд, конченой жизни…
Я больше не могу. Не могу одновременно быть здесь и
– К черту! – говорю я, притормозив. – Довольно. Я так больше не могу. Я хочу жить. Жить! Жить!!! Я должен научиться жить с этим. Господи, если ты есть, помоги мне…
Я ловлю на себе косые взгляды прохожих и понимаю, что стою и разговариваю сам с собой.