порезанная Анастасия во сне чавкала. Видимо, этот слюнявый звук раздражал Петровну, она сказала:

– Эй, ты там, чего плямкаешь губами, блины, что ли, ешь?

Лицо у Петровны было бровастое, суровое и, несмотря на то что она долго лежала в больнице, казалось загорелым.

Анастасия Ивановна не отзывалась, продолжала спать.

Вкрадчиво, негромко заговорила Тихоновна. Она, видимо, побаивалась Петровны и старалась понравиться ей, заинтересовать ее своими рассказами. Тихоновна, Маша в первые же часы заметила это, с каждым по-своему говорила: по-особому с санитаркой, по-особому с Петровной, а с дежурной сестрой уж пела, пела. Когда она рассказывала о своей жизни в работницах Клаве или порезанной Анастасии, она все украшала:

– Рыбки красивые в аварии плавают, а шубу он ей справил из нутры, чистая нутра, восемь тысяч отдал. А цветов этих, цветов…

Разговаривая со старухой ткачихой, она рисовала совсем по-другому:

– А что у них за жизнь, придет домой, уклюнется в книгу, а на нее и не посмотрит… К богатым отложка и днем и ночью, без отказа едет… А болезнь у них одна: напупенятся так, что дышать не могут. В машину садиться идет – распузанится, как гусь. Вот и мой хозяин последний – пришел со службы, нажрался и сразу за сердце. Хозяйка к телефону кинулась – отложка, конечно, сразу тут, а он уж готов… И ясли есть такие, и закрытые садики, куда только знаменитых детей берут.

А Петровна со всеми говорила одинаково – снисходительно, грубовато, поучающе, то посмеиваясь, то сердясь – и с дежурной сестрой, и даже с самим доктором.

Ее сильный, как сияющая медная труба, генеральский голос был одинаково насмешливо снисходителен, когда она говорила про внуков своих, и про то, как зять ее хотел выгнать, и про хозяина, миллионщика Прохорова, и про то, как Гитлер захотел завоевать всю Россию, и про то, что она проработала пятьдесят лет у ткацкого станка.

Теперь, в сумерках, Тихоновна стала вполголоса рассказывать ей историю, от которой Маша то холодела, то, сдерживая смех, так напрягалась, что боялась, как бы швы не разошлись.

История была об убитой грабителями девушке-студентке и о том, что произошло после ее похорон.

– Туфта! – вдруг произнесла Клава. Оказывается, Клава не спала.

Но Тихоновна уверяла, что все случилось точно, как она рассказывает.

– Было это в Малоярославце, а бабушка одна в Загорском самовидица всему… Видит она, на могилке сидит Иисус Христос и пальчиком манит, манит: иди сюда, иди… А холмик тихо сам собой раскрылся, и выходит убиенная красавица, вся в лендах белых.

В палате не спали, все слушали рассказ Тихоновны.

– Да ну, туфта, – снова сказала Клава, – и не тяни ты резину, ужин скоро.

Петровна сказала:

– Бывает. На рождество села я обедать, положила себе на блюдечко поросенка жареного, только стала его ножом резать, к-эк он хрюкнет.

И впервые в голосе ее была одна лишь серьезность, без насмешки.

Машу затрясло от смеха.

А бабушка Варвара проговорила:

– Смерть она вот, а старухи все мелят, мелят. Где ты поросенка этого видела, во сне только.

И правда, Петровна призналась, что ни разу не ела молочного поросенка.

И удивительная Тихоновна вдруг отказалась от своего рассказа, стала со всеми смеяться, и Анастасия сказала:

– Вот ты и бога отдала, а все крестишься, я думала – баптистка, от бога не отступится.

Но Петровна защитила Тихоновну:

– Она верует, а легко отступается оттого, что всю жизнь чужой хлеб ела.

– Вот это ты в цвет сказала, – подтвердила Клава и спросила: – Верно, Машка?

Маша согласилась, хотя не совсем поняла ее слова. Клава большей частью говорила непонятно.

Особенно непонятно было, когда Клава стала рассказывать про лагерную любовь. Петровна, которая с утра свободно материлась, не дала Клаве закончить рассказ, сказала:

– Ладно, хватит при ребенке-то.

Варвара Семеновна поддержала ее, сказала:

– У нас в деревне такого и старые не захотят слушать.

Но один Клавин нелагерный рассказ очень понравился

Маше. Рассказ был о том, как в родильном доме рядом с Клавой лежала офицерская жена. Красавица офицерша отказалась кормить своего ребенка – боялась испортить фигуру, она, видишь ли, выступала в самодеятельности. Тогда новорожденного взялась кормить одна молодая уборщица – мать-одиночка, чей младенец умер сразу же после рождения. Уборщица эта была некрасивая и необычайно бедная. И вот нянечки обо всем рассказали офицеру. «Ах так», – сказал офицер и тут же заявил нянечкам, что он официально женится на уборщице. И вот нянечки пришли и рассказали ему, какой номер обуви у уборщицы-одиночки и какие размеры у ней платьев. А когда ее выписали из родильного, то ее с новым сыном встретил в приемном покое офицер, держа в руках новые туфли, новое платье и демисезонное пальто.

Вся палата жутко материла офицершу-красавицу, даже Варвара Семеновна, которая говорила, что деревенская старуха себе не позволит таких слов, как городская, пустила по поводу офицерши несколько матерков.

Вообще о чем бы Варвара Семеновна ни говорила, она начинала со слов: «У нас в деревне».

«У нас в деревне девка ведро молока в день выпивала… И девка была: лошадинище».

Утром она сказала: «У нас в деревне предмета такая, холод в маю месяце – к урожаю».

А когда убиравшая после обеда посуду санитарка рассказала, что докторский сын уже кончил институт, а все не женится, она проговорила: «У нас в деревне Митька Овсянников не женился через матерью».

А перед ужином, как это часто бывает, стали говорить о питании. О питании как-то особенно серьезно говорила Варвара Семеновна, должно быть, потому, что питалась она хуже других. Она напоминала Машиного папу – разговор начинался о самых разных делах, а Варвара Семеновна его незаметно сводила на деревню и деревенских. Вот Петровна сказала:

– Во хлоте ребята пять лет служат.

А Варвара Семеновна сказала:

– Вот, вот, наши деревенские попадут в солдаты в Москву, становятся гладкие, чистые, белый хлеб каждый день лупят.

И снова, когда Клава заговорила, как в палатках устанавливается сортность на фрукты, почем что после этого стоит, она сказала:

– У нас в деревне черешник слаще вишни, мяса в нем больше.

Заговорили о детях, и Варвара Семеновна сказала:

– Приезжала ко мне три года назад в деревню дочка из Ленинграда, она штукатуром на стройке работает. Стала она спать укладываться, я ей говорю: «Ох, доченька, какие у тебя ножки чистые, белее, чем лицо у твоей мамы деревенской».

Клава спросила, почему в воскресенье не приносили Анастасии Ивановне передачи, и та ответила:

– Мне племянница из Подольска передачи возила, а в середу она улетела в Уфу в командировку.

– Вот там она ухи поест, – мечтательно сказала Варвара Семеновна.

– Да не в уху, в Уфу, ох ты, деревенская Варвара.

Бабушка Варвара неожиданно очень обиделась на эти

слова, сказала:

– А мне одинаково, что уха, что упа, и племянница твоя мне без интереса.

И именно в этот момент посмотрела в сторону Маши.

– Ты чего, учительша, оскаляешься? – спросила она.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату