Тут только дошло до нашего сознания, что над нами давно уже ночное звездное небо, — в азарте разговора никто из нас даже головы не поднял. Первым сделал это Толька и закричал:
— Чужое небо!
Мы смотрели на небо и молчали. Вероятно, каждый искал знакомые ему с детства светила. Но их не было. Я не нашел ни Стожар, ни Большой Медведицы, ни Полярной звезды. По всему одинаково черному небосклону горели по-чужому разбросанные в чужих узорах чужие звезды. Это не было Южное полушарие: мы все, побывавшие в Антарктике, пересекали экватор и видели Южный Крест. Но и Южного Креста не было. Чужое небо висело над нами — небо другой планеты в системе другого Солнца, может быть, даже другой галактики. Пожалуй, впервые мы по-настоящему поняли всю необычность и значительность того, что с нами произошло. До сих пор во всем, что нас окружало, ошеломляло и даже пугало, все же был какой-то оттенок странного, но занятного приключения, игры, которая вот-вот кончится. Как в коридорах парижского отеля «Омон», превращавшихся то в затемненные улицы Сен-Дизье, то в сюрреалистскую феерию офицерского казино. Даже на лестнице в багровом тумане отеля мы с Зерновым спокойно обсуждали случившееся, не чувствуя отчужденности от нашей реальности, от нашего мира. Здесь эта отчужденность ощущалась ясно и тревожно, но все же именно теперь, под чужим небом чужой планеты, она поистине стала трагической. Случайная вспышка костра осветила лица моих товарищей — их сжатые губы и полные затаенной тревоги глаза. Молчание было тяжелым, долгим и угнетающим.
Молчали и юноши этого мира: может быть, из уважения к нашей печали, может быть, из чувства неловкости и непонимания — ведь и наше появление здесь, в привычной для них безлюдной глуши, и наш язык, и наши вопросы, и наше удивление их привычным словам и понятиям — все в нас должно было их отталкивать, беспокоить и даже страшить. И я не удивился, когда они оба встали и, не сказав нам ни слова, ушли в темноту.
— Ушли, — произнес по-русски Толька, — ну и черт с ними.
— Мне кажется, что они вернутся, — заметил Зернов.
— А мне уже все равно, — сказал я.
Мартин ничего не сказал, впервые не обратив наше внимание на то, что мы исключили его из беседы. Видимо, он и так все понял.
Зернов оказался прав: через несколько минут Джемс и Люк подошли к костру. Никто из нас не встал, не подвинулся, даже не взглянул на них, как будто бы их внезапный уход не вызвал у нас ни удивления, ни любопытства. А они тоже не присели рядом, как раньше, продолжая стоять, высокие, плечистые, еще более красивые в пламени ночного костра, и почему-то медлили, может быть не зная, как начать, или ожидая вопросов.
— Вас огорчило наше небо, мы видели, — сказал наконец Джемс. — Не сердитесь: мы только теперь поняли, что вы другие, не такие, как все. Мы отвезем вас к отцу, он хорошо помнит Начало и, может быть, легче поймет вас, а вы его.
7. УРОК ИСТОРИИ
Лодка ждала нас на отмели. Джемс чиркнул спичкой, почему-то вспыхнувшей ярко-зеленым огнем, и зажег толстый, оплывший огарок свечи, вставленный в квадратную консервную банку, одна стенка которой подменялась стеклом, скрепленным медными самодельными зажимами. Как ни тускло было это игрушечное освещение, все же оно позволило разглядеть длинную широкую плоскодонку, загруженную на носу чем-то набитыми мешками и охотничьими трофеями. Их было довольно много: уже разделанная туша оленя, большущий кабан, зажатые между ним и бортом три тушки зайцев и несколько черных птиц, похожих на ту, которую мы только что жарили. Все это снайдерсовское изобилие венчал огромный судак, бело-розовое брюхо которого не обмануло своими размерами даже в свете коптящего ребяческого фонарика.
Мы устроились на корме на сене; я — поближе к гребцам. Они отчалили молча, орудуя каждый тяжелым длинным веслом. Почти не разговаривали, ограничиваясь сдержанными короткими репликами: «Можете спать, а мы на веслах. Надо добраться домой до рассвета. Река в этих местах патрулируется редко, но можно нарваться на случайный патруль». Почему река патрулируется или не патрулируется, что за патруль — они не объясняли, а мы не спрашивали. Какой смысл в сотый раз спрашивать, почему и зачем, когда и объяснения все равно непонятны. Слишком многое непонятно. Даже знакомые слова приобретали у них незнакомый смысл. Зернов разгадал тайну «быков» и «воскресших», но сейчас молчал. Может быть, заснул — он устал больше других. Толька тоже притих. Посапывание Мартина становилось все более равномерным. А я просто лежал с закрытыми глазами: когда сильно устанешь, всегда не спится. Откроешь глаза — опять чужое безлунное небо; прислушаешься — только ритмические всплески воды в ночном безмолвии, тихие-тихие — весла почти бесшумно врезаются в воду. И почти так же тихо отталкиваются и цепляются друг за друга реплики сидящих рядом гребцов. Свист весла, всплеск, чьи-то слова — Люка или Джемса. Трудно угадать: оба переговаривались еле слышным шепотом из боязни разбудить нас или из опасения быть кем-то подслушанными, — на воде в такой тишине слышен далеко даже шепот.
— Откуда они, как думаешь?
— Не знаю. На «диких» не похожи.
— Без соли и котелка на охоте. Смешно.
— Они и не охотились.
— А говорят, восточный лес прошли. Ты веришь?
— Не знаю.
— А нож у него заметил? Лезвие само выскакивает. Я таких еще не видел.
— Мало ли чего ты не видел.
— И закуривают без спичек. Помнишь коробочку с огоньком?
— Может, они из бюро патентов?
— Зачем бежать из бюро патентов?
— Говорят, что никогда не были в Городе.
— Врут, наверно.
— А вдруг забыли?
— О чем? О Городе? О Начале? Об этом не забывают. Не помнят того, что было раньше.
— А если они помнят то, чего нельзя помнить? Что им остается?
— Ты прав. И они ищут помощи — это понятно. Только почему они так поздно вспомнили, а то, что есть, забыли?
— Без отца не разберемся.
— Отец учит доверять хорошему человеку. По-моему, мы не ошиблись.
Я открыл глаза и сказал так же тихо:
— Извините, ребята, я не сплю. И вы действительно не ошиблись. Мы помним многое, чего не знаете вы, а то, что есть, забыли. Даже то, о чем прежде всего спрашивают в сумасшедшем доме: какой век, какой год, какой месяц, какой день.
— Вы действительно этого не помните? — спросил Джемс.
— Конечно. Иначе я бы не спрашивал.
— Первый век. Десятый год. Двадцать первое июня. Одиннадцать ночи. В час рассвет.
— Сколько же часов в сутках?
— Восемнадцать.
Первый век, десятый год. «Облака» ушли три года назад, а здесь прошло почти десять лет. И день и год здесь короче, и планетка поменьше. И город один. А не напортачили ли «облака» со своим великим экспериментом? Живут люди, по всем статьям люди, а живут не по-нашему.
Пошутить-то я пошутил, а горечь комком подступала к горлу. Не стыдно бы — заплакал, да не хотелось слюни распускать перед мальчишками. Джемс, должно быть, по интонации догадался о моем состоянии и произнес как-то по-своему тепло зазвучавшим шепотком:
— Не огорчайтесь. Память иногда возвращается. У некоторых. Во всяком случае, частично. И у отца вам будет хорошо. А захотите — он переправит вас в Город. Там у нас есть свои люди — помогут.