Неохота встречаться с г-ном Шешковским, а ничего не поделаешь, надо. Ходить недалеко – он здесь, в крепости Петра и Павла. Но не в равелинной темнице, а в своей канцелярии, где стелется тяжелый дух секретного делопроизводства – сургуча и свечного нагара пополам с паленой человечиной и сырых от крови опилок.

Был Степан Иваныч тщедушен, ростом мал; выглядел изможденным, будто сейчас из подземелья. Но этим мозгляком владело могучее, как похоть, желание – изобличать. Повторял как заповедь: «Несть тайны, иже не явлена будет».

Отец его, бывало, плакался: «Ох, всеконечная моя скудость, дневной пищи не имею». Подвизался отец в московских приказах. Прытче всего в Ямском. Ямскую гоньбу отправляли раскольники. Тверезые и смекалистые, они нередко выходили на торговую линию. А как стряхнуть ямскую повинность? Тащи барашка в бумажке. Тащили. В числе прочих и Каржавины.

Шешковский-отец, плачась о пропитании, поставил близ Арбата каменный дом. А детушек ставил на ноги. Степку совсем еще отроком сунул в хомут службы. В канцелярии розыскных дел побегушки да колотушки? Зато местечко, как нынче бы выразились, перспективное. Поначалу, значит, синяки и шишки, а потом уж пироги и пышки.

При Петре сыск вершил Ромодановский. Царь, случалось, жучил его: полно с Ивашкой Хмельницким знаться, быть роже драной. Ромодановский обижался: некогда, государь, винище дуть, беспрестанно в кровях омываемся… Копиист Степка Шешковский пером скрипел уже при генерал-аншефе Ушакове. Этот тоже не росой омывался. Потом Тайную канцелярию принял Шувалов. Его сиятельство благоволил Шешковскому-старшему, вняв просьбе, мановением перста переместил Шешковского-младшего из Москвы в Санкт-Петербург.

На Мойке, в доме близ Синего моста, у его сиятельства сновал Степушка часто. Год, другой – радость: «Во исполнении важных дел поступает добропорядочно и ревностно, почему и достоин он, Шешковский, быть протоколистом».

Медленно сплывали воды Мойки, а Степушка ходом шел – возвысили его в секретари Тайной канцелярии. Что сие значило? А то, что забрал он в кулачок весь имперский сыск. И не то чтобы формально, а натурально.

– Легко ли, сударь, – вздохнул Степан Иваныч и повел плечом, оправляя мерлушковый полушубочек внакидку; казна дров не жалела, но г-н Шешковский мерзляк был. Оправив полушубочек, опять вздохнул: – Прошу взять в соображение, каково достается.

В «соображение» следовало взять следующее.

– Прежде, судырь, каждый волен был донос отписать, а нынче опаска берет, ибо за ложный извет – плетьми: «Имей впредь осторожность!» Грех на ближнего возводить напраслину, однако и без доносов хоть плачь… Прежде, судырь, стращали Тайной, а нынче запрет поминать ее всуе. Худо, когда у добрых людей костенит язык, а не хуже ль, когда язык-то лопочет, что хочет, чего не хочет, и то лопочет… Еще одно, судырь. Прежде не вникали, какое оно, дело-то, – все сюда, в Тайную. А нынче? Которые неважными сочтут, тем в губернии разбор, из чего, судырь, проистекает неустройство, то петь нерадения и упущения, а мне-с за всех ответ держать перед господом богом и государыней моей, да-с… – Он грустно покачал головой, будто сам себя жалел.

Прежде, когда начинал он службу, каралось только деяние, а теперь, при царице Елизавете, карался и умысел. Деяние-то и олух узрит. А умысел не звезда во лбу – по запаху угадай… С какой-то анафемской ловкостью спрыгнул он с креслица и вытянул указательный палец:

– Оне не могут, а я могу. Могу! – И кулачком, кулачком по стене – за стеной корпел штат всероссийского розыска, всего-навсего шестнадцать душ: копиисты, протоколисты, регистраторы, архивариусы.

На столе – сукно алое, синего фарфора чернильница, канделябр серебряный – белел на столе лист, исписанный крупно, а заголовок и вовсе вершковыми буквами: «Вашего императорского величества к подножию всенижайший и последнейший раб с искренним благоговением и подобострастием полагаю доношение».

Степан Иваныч проворно убрал бумагу.

– Каждый, кто служит в Тайной, – строго сказал г-н Шешковский, – обязуется держать в секрете, что видит, что слышит, что знает.

– Понимаю. А между тем вот это… Вот это напечатают.

– Чего? – он коротко, сухонько рассмеялся, как горох из кулька. – Никто не дозволит.

– Время дозволит!

Он опять рассмеялся, слезинку смахнул.

– Пущай, коли делать нечего.

– Но, согласитесь, шпионством и не пахнете – сказал я, сознавая бессилие апелляции к историческому возмездию.

– А богохульством? – Он мелко перекрестился. – А поношением государыни? – Он еще раз перекрестился. Объяснил назидательно: – Поношение иностранных государей есть неосторожность, не относящаяся к деяниям вредным и важным, посему подлежащее разбору в губернии. А тут?! – Г-н Шешковский трижды брякнул бронзовой дужкой потайного ящика. – Тут, судырь, всемилостивейшей государыни нашей, дщери Петра Великого, отца отечества! – И г-н Шешковский перст воздел.

Будто повинуясь его жесту, там, на дворе, высоко ударили куранты. «Осанна державе», – изрек секретарь розыскной канцелярии. Экая сволочь, подумалось мне, ведь совсем иные звоны слышит.

– А на Москве благолепнее, – сказал я, как бы заходя с тыла.

– Да-а-а… – Он покивал. – Бывалоче, ко всенощной в Ризположенскую.

– Я не о том.

Он кончиком языка лизнул губы. И посмотрел вопросительно – о чем, дескать, изволите?

– Все о том же… – Я опять показал глазами на ящик с «доношением». – Каржавины-то – земляки ваши, вот что. И с колодником, заарестованным на Адмиралтейской першпективе, вы знакомы. В Москве еще. И не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×