всего власти должны быть предельно вежливыми, доброжелательными.
— Счастливого пути!
— До свидания!
Матросы сдержанно улыбались. Иногда вздыхали, но не облегченно, как бывает после миновавшей опасности. Грустно вздыхали. Встреча с таможенниками — привычная и необходимая процедура. Но она — последнее рукопожатие Родины. После прохода властей моряки как бы отдалялись от всего родного и близкого, делали последний шаг на ту сторону. После властей государственная граница на долгие месяцы подступала вплотную к судну, ее линия обозначалась гладким планширом, отполированным штормами, вытертым рукавами жестких матросских роб.
— Счастливого пути!
— Счастливо оставаться!
Невысокий матрос с быстрым и нервным взмахом бровей вздохнул именно облегченно. И зудящее, беспокоящее ощущение, что ходило за Головкиным по всему судну, вдруг стало нестерпимым. Как в той детской игре «горячо-холодно», когда с завязанными глазами подходишь вплотную к тому, что ищешь, и тебе передается вдруг нервозное напряжение людей.
— Прошу извинить. Откройте, пожалуйста, ваши рундуки.
Из троих обитателей каюты только этот нервный замешкался на миг, но, словно спохватившись, быстро наклонился и выдвинул ящик.
— Пожалуйста, — с вызовом сказал он.
В рундуке было все, что угодно, от гаек и болтов до ученических тетрадей. В дальнем углу под изрядно помятым старым «Огоньком» лежала новенькая, аккуратно перевязанная бисерной тесемкой пухленькая коробка «Ассорти».
— У вас есть друзья за границей? — спросил Головкин, искоса наблюдая за матросом.
— Какие друзья? С чего вы взяли?
— Кому же вы конфеты везете?
— Никому, для себя купил.
Что его заставило попросить показать конфеты, он и сам топком не знал, то ли волнение матроса, то ли слишком аккуратный бантик на тесемке, а может, необычная припухлость коробки, только он настоял на своем и, когда отогнул серенькую картонку, увидел на дне слой двадцатидолларовых банкнотов.
— Откуда это у вас?
Матрос был в шоке. Он еще невинно улыбался и пожимал плечами, но сказать ничего не мог.
Через минуту все судно знало: найдена контрабанда. В каюте стало тесно. Первый помощник, белый, как полотно, стучал кулаком по столу и, срываясь на злой шепот, повторял одно и то же:
— Ты весь экипаж подвел! Понимаешь, ты ж весь экипаж подвел!
Пришел капитан, искоса глянул на рассыпанные по столу банкноты и шагнул к двери, бросив, не оборачиваясь, только одно слово:
— Убирайся!..
Когда в проходной порта приходится задерживать иностранного моряка с контрабандным барахлом, это радует — не допустил. Когда попадается свой, душу гнетет совсем другое чувство, будто ты сам виноват, что недоглядел, позволил человеку поверить в легкую жизнь. Ведь всякое преступление начинается с маленького проступка, с того, что матросу удается вывезти или ввезти что-то сверх положенных норм. У большинства надежны свои собственные тормоза, но немало и таких, кому очень полезно вовремя напомнить о законе. И тут роль портовых властей выходит за рамки простых 'блюстителей порядка', их строгость становится воспитательной силой, суровая непримиримость — благом.
И Головкин и Соловьев думали об одном и том же, когда шли домой по извилистой портовой улице. И поэтому молчали, чтобы не бередить душу воспоминаниями о том парне с чемоданчиком, оставшемся на пустом причале, когда «Аэлита» медленно отваливала от стенки и, удерживаемая буксирами, долго разворачивалась посередине бухты. И поэтому, когда вышли на набережную и увидели детишек, рисующих на сухом асфальте, словно бы обрадовались возможности поговорить о другом, горячо заспорили… об искусстве.
— Откуда она берется — красота души человеческой? — задумчиво говорил Головкин. — Раньше считали — от бога. А теперь? Отражение жизни? Но жизнь скорее могла бы научить другому…
Соловьев терпеливо слушал. Он знал за Головкиным эту страсть к абстрактным разглагольствованиям и не перебивал: любая реплика могла только удлинить и без того длинную тираду.
Но на этот раз Головкин изменил своему правилу. Остановившись у парапета, он окинул невидящим взглядом задымленные горы, пестроту теплоходных труб в гавани, тихую зеленоватую воду в бухте и вдруг сказал без всякого перехода:
— Послушай, а не выпить ли нам?
Соловьев засмеялся, похлопал себя по зеленой фуражке и развел руками:
— Тогда пива, а?
— Ты давай. А я в форме, могу только воду.
Они постояли у киоска возле морского вокзала и пошли вверх по улице, обсаженной с обеих сторон аккуратными топольками.
— Я всегда считал: миром правит случай, — заговорил Головкин. — Иди через бурелом вероятностей — обязательно встретишь счастливый случай…
Как раз в этот момент над ними что-то зашуршало, и, порхнув листочками, словно крылышками, на тротуар легла тонкая книжица. Друзья подняли головы и увидели в окне второго этажа симпатичную девушку с узлом темных волос на голове.
— Вы… извините, — сказала девушка и покраснела. — Это братишка выкинул. Такой глупый.
— Баловник? — быстро поинтересовался Головкин.
— Он большой, только глупый.
— Бывает.
— Вы ее положите в сторонку, я сейчас выйду.
Рядом с девушкой показался крепкий парень с широкоскулой улыбкой.
— Не выйдет она, у нее нога болит, — сказал парень.
— Тогда ты выходи.
— У меня тоже нога болит.
— Эпидемия?
Парень еще больше заулыбался и подмигнул.
— А вы не могли бы занести? Под арку направо, второй этаж, десятая квартира.
— Пожалуйста, если сестра попросит.
Девушка еще больше покраснела и спряталась в окне.
— Вот видишь? Придется тебе на одной ноге…
— Я зайду, — сказал вдруг Соловьев, поднимая книжку.
В подъезде слабо пахло одеколоном. Улыбаясь от непонятного волнения, он взбежал на второй этаж, мгновение в нерешительности постоял у двери и коротко позвонил. Дверь сразу открылась. За порогом стоял худощавый, чуть сутуловатый парень в ярко расцвеченной рубашке.
— Прошу к нашему шалашу!
Соловьев шагнул и остановился в светлом проеме двери. Перед ним стояла та самая девушка. У ее ног лежал солнечный квадрат, по которому ползали тени от ветвей за окном.
— Ну зачем же, — растерянно сказала она. — Это все братик выдумал. Такой глупый…
Парень вбежал в комнату, подтолкнул стоявшую неподвижно девушку.
— Веру-унчик! Здесь тебе не музей — гостей улыбками кормить. — И повернулся к Соловьеву. — Она экскурсоводом работает. На людях вроде, а все не привыкнет. Дрожит перед мужиком, как перед Змеем Горынычем… Верите ли: в этой келье вы первый. Сюда, как в женский монастырь, мужчины не ходят…
Несмотря на полную неопытность в таких делах, Соловьев подумал, что здесь и в самом деле не место мужчине. Комната была маленькая и необыкновенно чистая, аккуратная. Скромный столик с зеркальцем и всякими баночками-флакончиками, белая гладенькая кровать с кружевной накидкой на подушке, небольшой шкафчик возле кровати и еще один шкаф, полный книг за стеклянными дверцами…