что надо, чтобы погасить костер, а то чувствую, как весь спекаюсь изнутри. Я иду на вывеску продуктового павильончика, одиноко горящую среди закрытых палаток у метро.
Красивая женщина за прилавком мне улыбается. Сам я приветлив. Бутылку «Ессентуков – № 17», – процеживаю. Залезаю в карман – а там ни копейки, только проездной на метро; шарю в других, во внутренних – ничего нет. «Кого-то вы мне напоминаете», – слышу вдруг продавщицу, в её голосе появляется нежнейший грудной колокольчик, и голова моя почему-то сразу проясняется, я вообще начинаю вести себя, как другой знак зодиака. Я роскошно улыбаюсь и говорю: «Ты видела меня, наверное, в кино». «Ну, конечно же, – она всплеснула руками, – да, да, да, в кино». «Ты смотрела „Ночи Кабирии“»?
Пока она восхищается, я успеваю положить в рот мятную конфету из вазочки у кассы, чтоб от меня не так разило. «А как ваша фамилия?» Я замечаю, что продавщица тоже немного навеселе: вышла из-за прилавка, встала подбоченясь, заглядывает в глаза. Я поднимаю бровь, ослепительно улыбаюсь по- николсоновски, и называю какую-то громкую фамилию. «А что это вы одна в такую холодную ночь?» – спрашиваю затем. «У напарницы день рождения, да и какой толк от того, что мы здесь вдвоем торчим?» – «И не скучно?» – «Пока нет. Уйдете, будет скучно». Я притягиваю её к себе, обнимаю. Она не сопротивляется, точно вспомнив какую-то древнюю договоренность между мужчиной и женщиной, затем, очнувшись, восклицает: «О Боже, давай хотя бы свет выключим». Задирает юбку в темноте, что-то снимает, и ложится животом на прилавок… Мы в космосе: темно; зеленой звездочкой горит какая-то цифра на микроволновке, красная на табло кассы. Это космос в космосе: в стеклянном павильоне – свой, маленький, и находится он посреди широкой улицы, на которой нет прохожих; справа от нас машины, проезжая, слепят фарами – мечутся тени бутылок на жалюзи, а слева опять машины, но только в виде роя клюквенок, убегающих по шоссе. Время идет. Мне дурно, я в каком-то странном состоянии полубреда, не чувствую ни удовольствия, ни возбуждения. Винные пары опять овладели мной, и я воспринимаю уже все, как кошмар наяву. И что только не приходит на ум. Больше всего меня мучит, просто душит какой-то сюжет в стиле французского кино пятидесятых, когда снимали безобиднейший, не провонявший порнухой, фильм «Мадемуазель Стриптиз», где всерьез сюсюкают о любви, показывают ножки, однако, в чулках и громоздких туфлях-кораблях; оно (французское кино) удушает меня своей девственностью, нарочитой наивностью жестов, полуприкрытостью, тоже нарочитой и тупой классической фабулой, в которой литературная изысканность пока ещё доминирует над киноэротикой. И «Мадемуазель Стриптиз» и «Полдневная красавица», пока ещё литература, а не кино, экранизация, как и мое положение. И в мою задачу входит убрать литературщину, сделать французское кино проще, развить его: больше индивидуальных особенностей, нюансов, секса! Я, вцепившийся сейчас в воющий женский зад, чувствую себя экранизацией, затем историей французского кино, более того – его развитием, наконец. И только когда я почувствовал себя гением французского кинематографа, которому недолго осталось жить, отчего вся нация ещё более перед ним благоговеет, – наступило облегчение, казавшееся недостижимым благом в таком пьяном состоянии… Боже, как я хочу пить! Воды!
Я делаю вид, что мне плохо с сердцем, сажусь, отваливаюсь на какое-то пластмассовое кресло: «Дай минералку… похолоднее», – хрип из пересохшего горла.
Она приносит и сует мне в руку какую-то бутылку. «Оставь свой телефон», – шепчет. «Конечно», – и я вру что-то. Она записывает, приоткрыв дверцу холодильника, чтоб было светлей. А я никак не могу открыть бутылку минералки, да и какая-то странная у неё форма… «Ой, – вдруг вскрикивает она, – забыла, как ты сказал последние цифры?» Я не ожидавший такого вопроса, напрягаюсь, чтобы вспомнить выдуманный телефон. «Двадцать два, двадцать три», – говорю наобум. «Как же так? – слышу удивленный голос. – Ты же сказал поначалу „семьдесят пять“, а не „двадцать два“, а потом я забыла». «Да? Так это я перепутал с рабочим, – нахожусь я. – Хорошо, что переспросила». Однако руки женщины перестают записывать, медленно закрывается дверца холодильника. Опять ничего не видно, но даже через черноту и через пьяный угар, я вдруг ощущаю, как с её стороны весь воздух начинает пропитываться стыдом и ужасом. «Извини», – выдавливаю я из себя, нахожу задвижку, толкаю стеклянную дверь, и вываливаюсь на улицу, где тут же облегчаю желудок. Вот с этого и надо было начинать.
Я осознаю себя на улице. Жадно глотаю морозный воздух с выхлопными газами, и не могу понять, откуда в моих руках взялась бутылка коньяка. Как же хочется пить, хоть снег ешь. Мимо проезжает патрульная милицейская машина – я прячусь за палатку. В метро идти нельзя: меня тут же раскусят: в такое время менты только этим и занимаются. Придется ловить такси или частника. Денег у меня нет, но, может за бутылку коньяка очаковского разлива кто-нибудь и согласится.
Я не теряю надежду. Вот движется какая-то развалюха – встану у неё на пути, разлапившись, как медведь рекламный: глядите, вот бутылка очаковского коньяка! Главное смотреть по сторонам, чтобы не пропустить патрульной машины. Развалюха, приседающая на одно колесо, останавливается. Я открываю дверь, прошу, чтобы довезли до места за бутылку коньяка. В салоне тепло, правда, пахнет куревом и потом. «Садись, – говорит водитель, – только смотри, до места не довезу. До ближайшего района могу». Наконец я в салоне, машина едет, меня сносит влево, я еле удерживаюсь. «Сколько время?» спрашиваю. «Без пятнадцати двенадцать», – отвечает водитель. Боже! Я чувствую как набирают удары сердце маленького человека; оно бьется учащенно, напряженно; сейчас начнут сдавать нервы, сейчас пронесутся в голове под седыми косичками ключевые кошмарные образы. Ведь я сказал ей ждать в одиннадцать… Лишние сорок пять минут!.. Только бы добраться я их отмолю, я их отработаю, залечу, как собака залижу – это ещё не так много! «Гони, пожалуйста быстрее!» Несколько томительных минут. Тошнотворный дым дешевых сигарет; я, скорчившись, как раненый в живот сижу на заднем сидении. И странно: на меня нападает сон. Сон, который не видишь, а чувствуешь, как гибнешь изнутри, который не лучше яви… «Выходи, – говорит кто-то, расталкивая меня, – быстрее вываливайся, дальше не повезу».
Я стою, опираясь о мачту городского освещения, в руках у меня все та же бутылка коньяка. «Ну и повезло же мне», – думаю. Отдираю крышечку зубами – не получается, тогда о стальной обруч на мачте – и делаю большой глоток. И вдруг внутри меня кто-то начинает кричать «Ты что?.. Ты что наделал? А как же?.. А как же?..» Но я не успеваю его дослушать: валюсь, как подкошенный. Но через какое-то время прихожу в себя от воя троллейбуса – он останавливается рядом со мной. В салоне лишь парочка: парень да девушка, едят апельсин, пьют минералку, предлагают мне. Я делаю вид, что из вежливости ем апельсинную дольку и делаю несколько, рвущих мою грудь, холодных благотворных глотков воды. Доехав до дома, я быстро перебегаю улицу; вхожу в подъезд; подымаюсь на лифте; вот стою перед открытой дверью: в квартире никого, пахнет гарью, все стены черные, обугленные, а ногам вдруг становится нестерпимо холодно…
Я просыпаюсь. Что это? Я лежу в снегу у дороги, без ботинок. Вот ублюдки! Кто же это сделал? Хорошо, что носки оставили. Я пытаюсь подняться, и вместо того только скатываюсь на дорогу. Два ослепительных столпа света бьют в глаза. Гул. Вой. Цифры. Огромные черные цифры на голубом «22» и «23» – те, которыми обманывал, уже забыл кого, нарастают. Оттопыренная железная губа готова поглотить меня. «А! Что! Что это!» кричу я и инстинктивно хватаюсь за холодную жесть. Руки мои резко рвануло вверх, схватился, вцепился намертво в металл. Меня куда-то несет. И только тут понимаю, что я под троллейбусом, он тащит меня по обледеневшей дороге. Но машина набирает скорость – и я чувствую страшную боль в пятках, точно их жгут огнем. Я кричу от боли, но не отпускаю руки, иначе буду тут же перемолот низким днищем ледяного чудовища. Пальцами одной ноги я нащупываю на днище болт, выпирающий откуда-то, черт его знает, что – это. Напрягаю пресс и упираюсь в него одной ногой, затем другой нахожу ещё какой-то выступ. При этом понимаю, что если троллейбус сейчас хоть немного тряхнет я сорвусь: ноги соскользнут, руки держатся с трудом: пальцы совсем закоченели, разжимаются, не слушаются… «А-а! – кричу. – Господи, помоги!» Троллейбус сбавляет скорость, успокаивает рев, подъезжает к остановке. Лязгнули двери. Вот сейчас нужно выползать из-под него. Выползи… Но я слишком сильно затянут и трудно опираться о обледеневший асфальт. Наберись сил и выползи! Лязгнули двери, закрываясь. Что же он медлит?.. Сейчас поедет. Это все. Я зажмурил глаза. Но вдруг откуда-то берутся новые силы. Одним рывком я вырываюсь из-под троллейбуса у самых его колес, перекатываюсь к краю дороги, и еле успеваю подтянуть ноги за секунду до того, как колеса должны их переехать.
Боже! Жив. И не просто жив, а трезв. Трезв как никогда. Даже слух обострился до такой степени, что в звездном московском небе слышу далекий вой небесных тел.
Пошатываясь, бреду в свой район. Еще один квартал, перейду шоссе, а там рукой подать. И вдруг… Что это, с синей мигалкой? Нет! Только не это! Едет прямо на меня! Почему это случилось совсем близко от дома?