промысловой кооперации. Иринка моя там же, только в другом отделе. На кухню не претендуем: обедаем в столовке, а завтрак и ужин можно и на электроплитке согреть. Возвращаемся запоздно, никого не побеспокоим. Иногда и дома сидим, если работы, как говорится, по горло. Людей-то меньше половины осталось, за троих приходится лямку тянуть. Вот такие-то пироги, друзья.
— Запоздно возвращаться — ночной пропуск надо иметь, — сказал Клячкин.
— И пропуска есть, и в темноте ходить научились.
— А с военной службой как? — спросил капитан.
— Забронирован по месту работы.
— Ну так до конца войны и проживете здесь. Соседи у вас все нестроевики. Один на флейте в оркестре играет, другой военные шинели шить собирается. А третий и хотел было в рай, да грехи не пускают. Только меня, может быть, вы в последний раз видите.
— Я так и понял, что вы человек военный.
— Березин, — назвал себя капитан. — В командировке здесь.
— Страшновато все-таки в Москве оставаться, — сказал Сысоев. — Столько пережито — не расскажешь. А бои все идут, и с боями все дальше отходим.
Капитан пожевал губами, будто какие-то нужные слова подыскивал. Щеки его еще глубже запали. Я все ждал, ждал этих слов и дождался:
— Верно, отходим. Так ведь и пружина, если давить на нее, сжимается. Я в наркомате со многими специалистами говорил. И ни один не сомневается: именно здесь, под Москвой, мы разобьем гитлеровские армии «Центра». Они к нам разведчиков забрасывают. Пусть! Не так уж страшно. О чем сообщат им эти разведчики? О том, что Москва на осадном положении живет и работает. А когда осадное положение объявляется? Когда город штурмом брать надо. А вот силенок на такой штурм у пресловутого «Центра» нет. Тут за каждый километр битыми дивизиями расплачиваться приходится. И распрямится наша сжавшаяся пружина, да так распрямится, что придется им далеко от Московской области зимовать. И летать тогда над вашими домами их самолеты не будут. И о воздушной тревоге забудете.
Усомниться в такой истовой вере в разгром Гитлера под Москвой никто не отважился. Наш собеседник ушел устраиваться на новом месте, а я оглянулся на дверь наших двух смежных комнат. Светящаяся полоска под дверью исчезла: мать и сестра уже легли спать.
Встал я с ними в четыре утра, чтобы проводить обеих до поезда. Но не пришлось: в поданном театром автобусе не нашлось места для провожающих. Проститься едва удалось здесь же у подъезда, махнуть рукой и проследить взглядом за автобусом, сворачивающим на углу у Петровки.
И тут мне пришла в голову одна мысль: а не попытаться ли мне еще раз попроситься на фронт. Ведь говоря о свежих дивизиях, капитан подразумевал и дивизии добровольцев. А я знал, что штаб одной из таких дивизий находился на аэродроме. От Кузнецкого моста это было совсем не близко, но досыпать утренние часы уже не хотелось. И я, надев ватник и кепку, зашагал через весь город пешком: подходящего транспорта не было.
В октябре сорок первого года Москву было трудно узнать. Не холодная осень, сменившая сентябрьское бабье лето, не ледяной шквальный ветер, метавшийся по безлюдным утренним улицам, так неузнаваемо преобразили привычный их облик. Другое — белые бумажные кресты, наклеенные на оконные стекла: люди говорили, что это предохраняет стекло от взрывной волны. Грузовики, покрытые брезентом, выкрашенным желто-зелеными пятнами. Мешки с песком, уложенные штабелями у магазинных витрин, — и это годилось для укрытия окон от возможного артиллерийского обстрела. «Слоны» на бульварных перекрестках — так прозвали в Москве большие брезентовые аэростаты, которые ночами поднимались на защиту города от вражеских самолетов. Все это я видел по утрам, когда уходил на работу в редакцию. Но сейчас осознавал эти изменения, будто видел их в первый раз.
В воздухе невыносимо пахло гарью: это эвакуируемые жгли ненужные им архивы и письма. Ветер уносил разбросанные по мостовой и тротуарам обрывки жженой бумаги. У книжных магазинов шла разменная торговля букинистическими книгами. Книги безжалостно обменивались на продукты и курево.
— «Пещеру Лехтвейса» переплетенную отдам за три пачки махорки.
— А «Рокамболь» есть?
— Могу достать, только за муку или грузинский чай.
— Двухтомник сказок Андерсена — за полкило сахару.
— Есть полный Дюма в издании Сойкина.
Откровенно говоря, я пожалел, что у меня нет при себе табаку или махорки. Прошел, даже не взглянув на книги. А улицы тянулись одна за другой — уже окраинные, не асфальтированные. Прохожих мало, да и никто никуда не спешил. Изредка встречались ополченцы, шедшие повзводно строем, но еще не получившие даже винтовок. Штаб их я в конце концов нашел. А моя редакционная карточка, предъявленная при входе, сразу привела меня к командованию.
В комнате было четверо: двое военных и двое штатских — в таких же ватниках, как и я. Не зная никого по должности или по званию, я крикнул с порога:
— Не могу больше так жить. Прошу зачислить меня рядовым в состав рабочей дивизии!
— Ваши документы, — тихо сказал один из военных.
Я опять предъявил ту же редакционную карточку.
Военный прочел, оглядел меня молча, должно быть определяя мой возраст по внешности.
— Вы, вероятно, забронированы по месту работы?
— Никто не помешает мне отказаться от брони.
Место у меня в газете было действительно забронировано. Только при моей негодности к военной службе броня, понятно, была мне не нужна.
Военный улыбнулся и наклонился к старику в ватнике: он, как потом выяснилось, был председателем медицинской комиссии.
— Если ограниченная годность невелика, — сказал старик, — мы его, пожалуй, возьмем. А ну-ка подымите левую ногу, молодой человек. На заказ туфли шьете? — засмеялся он и добавил, обращаясь к военному: — Какая же это ограниченная годность, это полная непригодность к военной службе. Что же вы думаете, и в армии вам сапоги по заказу будут шить или в этих туфельках по окопам прыгать станете? Похвалим, товарищи, его за отвагу и сообщим в газету о том, что он нас хотел обмануть.
— Ладно, пусть на службу идет, — сказал военный. — А работать для армии можно везде. И в тылу, и на фронте. Попросите редактора, чтобы военкором послал. Вот так.
3. Листовки
Я писал по заказу редакции большую публицистическую статью о гитлеровской клике и, естественно, предпочел писать ее дома. Дверь в мою комнату была приоткрыта, и я услышал, как по коридору танцующей походкой пробежала Лейда, напевая на знакомый мотив что-то совсем незнакомое.
Лейда, вероятно, была гадким утенком в детстве, некоей худенькой феечкой, длинноногой и не знавшей туфель на высоких каблуках, а сейчас в свои семнадцать лет оборачивалась этакой царь-лебедью. Стройная, с красивым профилем, ростом почти с меня… Когда я шел вместе с ней в булочную или в молочную, неоднократно и не без зависти видел интерес в глазах встречных мужчин, сумевших сразу же оценить ее по достоинству. Каюсь, и я сам часто на нее заглядывался, хотя, как мне казалось, она обращала на меня внимания не больше, чем на портного Клячкина. Подумаешь, сосед, ну и что из того следует? Тут, к счастью, я ошибся: просто с соседями в театр не ходят. А вот первый же пропуск на два лица, полученный ею от оркестранта Мельникова, она предложила мне, как наиболее подходящему компаньону…
Появилась Лейда в нашей квартире недавно, родом из Риги, там же окончила десятилетку. Сбежала, когда немцы уже подходили к городу. Родители ее отказались от эвакуации. Укатила с последним поездом в Москву к бабушке, которую звали Евой Михайловной. Комната у нее была отличная, имелись и сбережения, да еще и приработок: помогала хозяйствовать ныне погибшим Пахомовым. А сейчас и я хотел попросить о