“мессершмидты” и пикирующие “юнкерсы”. Вся земля горит, горят машины, горит десятый раз восстанавливавшийся понтонный мост, наполняются водой, загораются и тонут понтоны, падают в воду и погибают саперы. Какой-то генерал пытается на “виллисе” подъехать к переправе, но офицеры-танкисты не дают, а с неба падают бомбы, и почему-то нет нашей авиации и молчат наши зенитчики.
Ефрейтор Агафонов ранен. Кровь, огонь.
Между тем лейтенант саперного подразделения объясняет мне, что шесть километров правее недавно еще функционировал паром, немцы его потопили, однако над водой остался стальной канат.
— Попробуйте, — говорит он, — соорудить плот и, держась за этот канат, перебраться на другой берег Немана.
Несколько сот метров вдоль берега, крутой подъем и лес, и как можно скорее, дальше от переправы. Какое счастье, все живы, отошли, а студебеккеры и танки и самоходки — они не могут выбраться из этого кромешного ада. Назад, налево, направо — все дороги закрыты. Экипажи покинули машины, залегли в кюветы, пользуясь передышками, наскоро сооружают окопчики и ждут нового налета.
Не помню, по каким дорогам, но точно, с картой и компасом, уже к вечеру подъезжаем мы к берегу Немана. Действительно, от одного берега к другому протянут чуть выше метра над водой канат. Метров сто пятьдесят ширины Неман. Шесть повозок. Канат.
О, великий разум бывалого солдата. В снаряжении нашем всегда топоры, ломики, а на берегу двухэтажный деревянный дом. Дача? Отель?
Нельзя терять ни минуты. Сорок человек набрасываются на эту то ли виллу, то ли усадьбу, разбирают, разрушают ее. В нашем распоряжении несколько десятков великолепных бревен и несколько километров телефонного кабеля. Привязываем бревно к бревну, и вот работа закончена. Шесть на четыре метра — великолепный плот.
Вчетвером мы решаем проделать первый контрольный рейс. Ящик с патронами и гранатами, автоматы, несколько вещевых мешков, катушек кабеля. Перегружать нельзя, впереди неизвестность. Отталкиваемся от берега веслами и шестами, держимся за канат. Без особого труда преодолеваем течение. Река спокойная, и мы уже на середине ее. Но тут начинается то, что мы по неопытности не могли предвидеть: стремнина это называется, что ли, плот наталкивается на стремительное течение воды. Ни шесты, ни весла не помогают. Стараемся удержать плот ногами, а канат вырывается из рук. Руки разодраны, силы на исходе. Если отпустить канат, то через полчаса наш плот вместе с нами протаранит понтонный мост. Нет, руки разжимать нельзя, надо перебирать их. Сбрасываем в воду все грузы.
Я сбрасываю свой вещмешок, навсегда прощаюсь с письмами и дневниками. Сбрасываем патроны, гранаты и кабель. И вот в тот момент, когда последние силы покидают нас, мы вырываемся из этого стремительного течения, плот, спокойно покачиваясь, возвращается в исходное положение и становится управляемым. Спокойно доплываем до противоположного берега, но сколько потерь!
Теперь мы знаем, с чем нам придется при переправе столкнуться, но ведь надо возвращаться обратно. Там мой взвод. Переправляться можно, но на канат надо надеть две петли, накрепко закрепить их, за канат, вероятно, должны держаться не четыре, а восемь человек и совершенно необходимо соорудить упор для ног. Ну, а как нам вернуться назад? Мы устали, едва ли второй раз выдержим борьбу с адским течением.
И тут мой бывший ординарец Кузьмин заявляет, что вода не такая холодная, что сумеет переплыть на другой берег, что человека три переплывут с ним обратно, а ввосьмером с канатом мы запросто вернемся.
Еще не наступило утро, когда после пяти рейсов, туда-назад, перевезли мы и лошадей, и все имущество. Чтобы не попасть под новые бомбежки, надо было срочно отъезжать от реки, и мы поехали через деревню по первой же перпендикулярной Неману дороге, и ехали, пока не рассвело, часа два. Распрягли лошадей и заснули.
Проснулись в семь утра от разрывов авиабомб. Я вскочил на ноги и понял, что никуда мы не уехали от вчерашней переправы, что ночная наша дорога образовала петлю и дорога, перпендикулярная канатной переправе, привела нас к переправе понтонной.
Я проклинал себя, что с вечера не посмотрел на карту и доверился интуиции. К счастью, нам опять повезло, никто не пострадал и мы благополучно выбрались из зоны бомбежки.
Так вот, во время занятий по строевой подготовке после окончания войны в силезском городе Левенберге “налево”, вместо “направо” повернулся бывший мой ординарец и спаситель, переплывший через реку Неман, ефрейтор Кузьмин.
Да, это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.
Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.
Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует — нет, скорее, регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали. Нет, не круговая порука, и вовсе не месть проклятым оккупантам — этот адский смертельный групповой секс.
Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы. Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. А полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.
— Кончай! По машинам!
А сзади уже следующее подразделение. И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди, а телефонисточки мои давятся от хохота, а у меня тошнота подступает к горлу. До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей.
Шоссе освобождается для движения. Темнеет. Слева и справа немецкие фольварки. Получаем команду расположиться на ночлег. Это часть штаба нашей армии: командующий артиллерии, ПВО, политотдел. Мне и моему взводу управления достается фольварк в двух километрах от шоссе. Во всех комнатах трупы детей, стариков и изнасилованных и застреленных женщин. Мы так устали, что, не обращая на них внимания, ложимся на пол между ними и засыпаем.
7 мая 2002 года, спустя пятьдесят восемь лет
— Я не желаю слушать это, я хочу, чтобы вы, Леонид Николаевич, этот текст уничтожили, его печатать нельзя! — говорит мне срывающимся голосом мой друг, поэт, прозаик, журналист Ольга Ильницкая. Происходит это в третьем госпитале для ветеранов войны в Медведково. Десятый день лежу в палате для четверых. Пишу до и после завтрака, пишу под капельницей, днем, вечером, иногда ночью.
Спешу зафиксировать внезапно вырывающиеся из подсознания кадры забытой жизни. Ольга навестила меня, думала, что я прочитаю ей свои новые стихи. На лице ее гримаса отвращения, и я озадачен.
Совсем не думал о реакции будущего слушателя или читателя, думал о том, как важно не упустить детали, пятьдесят лет назад это было бы куда как проще, но не возникало тогда этой непреодолимой