топографическими картами от Смоленска до Кенигсберга.
Принимая и передавая лаконичные непонятные мне телефонограммы, я на этот раз чувствовал, что повторения того, что было, не будет, что впереди Берлин, Кенигсберг. Всё было грандиозно. Немецкие армии были окружены, а мы пошли вперед, вошли в Восточную Пруссию. Мы шли вперед, а несколько десятков тысяч окруженных нами и сдавшихся немецких солдат и офицеров прошли по Москве, по Садовому кольцу.
На семь месяцев вперед, а потом на пять назад. Пишу на больничной койке в госпитале № 3 и спешу зафиксировать, чтобы не забыть, внезапно возникающие из подсознания события шестидесятилетней давности.
Хронология потом. А нужна ли она?
Февраль 1945 года. Восточная Пруссия. Именно тогда возникло странное явление, сведений о котором ни в художественной, ни в мемуарной литературе я не встречал. В результате кровавых, бескомпромиссных и беспрерывных боев как наши так и немецкие подразделения потеряли более половины личного состава, и от крайней ни с чем не сравнимой усталости начали терять боеспособность.
Черняховский приказывал наступать, генералы — командующие армиями, корпусами и дивизиями — приказывали, Ставка сходила с ума, все полки, отдельные бригады, батальоны и роты топтались на месте. И вот, дабы заставить измученные боями части двигаться вперед, штаб фронта приблизился к передовой на небывало близкое расстояние, а штабы армий располагались почти рядом со штабами корпусов, а штабы дивизий приблизились вплотную к полкам. Генералы старались поднять батальоны и роты, но ничего из этого не получалось, и вот наступили дни, когда как наших, так и немецких солдат охватила непреодолимая депрессия. Немцы километра на три отошли, а мы остановились.
Стояли солнечные весенние дни, никто не стрелял, и впечатление было, что война окончилась, а командование словно обезумело. Видимо, стараясь выслужиться, мой командир Тарасов приказал мне с частью взвода, с новой американской радиостанцией СЦР..., а номер забыл, с радиусом действия до ста километров (два бойца крутили ручки динамомашины), передислоцироваться ближе к переднему краю. Сборная мачта обеспечивала отличную работу. На этой стадии наступления никто не пользовался ни шифрами, ни морзянкой. Все приказы шли открытым текстом, и эфир наполнен был многоярусным хриплым матом небывалого напряжения, а солдаты спали, и разбудить их было невозможно. Просыпались, болтали о своих довоенных похождениях, о не успевших эвакуироваться немках.
Котлов удивлялся. Заходишь в дом, и ни слова еще не сказал, а немка спускает штаны, задирает юбку, ложится на кровать и раздвигает ноги. И опять радист приносит приказ о наступлении. Надо обеспечить связью зенитно-артиллеристскую бригаду. Шесть километров. Траутенау.
Уже вечер. Подъезжаем к крайнему дому. Там наши артиллеристы, но совсем не из нашей бригады и даже не из нашей Тридцать первой армии. Селение — домов двадцать. Сержант артиллерист говорит, что расположиться можно либо в первом слева доме, либо напротив, в остальных фрицы, какая-то немецкая часть.
Пересекаем улицу. Дом одноэтажный, но несколько жилых и служебных пристроек, а у входа тачанка, трофейная немецкая двуколка, колеса автомобильные на подшипниках. Лошадь смотрит на нас печальными глазами, а на сиденье лежит мертвый совсем юный красноармеец, а между ног черный кожаный мешок на застежках.
Я открываю мешок. Битком набит письмами из всех уголков страны, а адрес один и тот же — воинская часть п/я № 36781. Итак, убитый мальчик — почтальон, в мешке дивизионная полевая почта.
Снимаем с повозки мертвого солдата, вынимаем из кармана его военный билет, бирку. Его надо похоронить. Но сначала заходим в дом. Три больших комнаты, две мертвые женщины и три мертвые девочки, юбки у всех задраны, а между ног донышками наружу торчат пустые винные бутылки. Я иду вдоль стены дома, вторая дверь, коридор, дверь и еще две смежные комнаты, на каждой из кроватей, а их три, лежат мертвые женщины с раздвинутыми ногами и бутылками.
Ну предположим, всех изнасиловали и застрелили. Подушки залиты кровью. Но откуда это садистское желание — воткнуть бутылки? Наша пехота, наши танкисты, деревенские и городские ребята, у всех на Родине семьи, матери, сестры.
Я понимаю — убил в бою, если ты не убьешь, тебя убьют. После первого убийства шок, у одного озноб, у другого рвота. Но здесь какая-то ужасная садистская игра, что-то вроде соревнования: кто больше бутылок воткнет, и ведь это в каждом доме. Нет, не мы, не армейские связисты. Это пехотинцы, танкисты, минометчики. Они первые входили в дома.
Приказываю пять трупов перенести из первых комнат в дальние, кладем их на пол друг на друга. Располагаемся в первых, и тут сержант Лебедев предлагает вытащить из сумки, на счастье, по одному письму — кому что достанется. Я вытаскиваю свой “треугольник”. Читаю, понимаю, что мне, кажется, повезло.
Из города Куйбышева восемнадцатилетняя девочка Саша пишет незнакомому Ивану Грешкову, двоюродному брату подруги, что хочет с ним познакомиться и начать переписку.
Сажусь за стол и пишу письмо (тоже треугольник) Саше. Про двуколку, убитого почтальона, как вытащили по одному письму — кому что достанется, и как раз ее письмо досталось мне — не Ивану, а Леониду, рассказываю о превратностях войны, о трупах в доме, о себе.