Выпили за победу. Оба оказались москвичами. Я рассказал ему о своем доме на Покровском бульваре, он — о своем на Палихе, я — о замечательном кружке в Доме пионеров, об увлечении историей и поэзией, о матери, члене КПСС с 1925 года, об отце, награжденном только что орденом “Знак почета” за участие в открытии новых нефтепромыслов и спасении старых, о брате танкисте, погибшем полгода назад под Сталинградом. Он наполнил опустевшие кружки и предложил мне выпить за моих и его родителей. Потом мы говорили о книгах, о Пушкине, Шекспире и Маяковском и незаметно перешли на “ты”. Потом усталость взяла верх и мы заснули. А утром капитан Павлов вынул из кармана свое красное удостоверение и сказал, что посетил меня не случайно, а по заданию руководства СМЕРШ, что из вчерашнего разговора он понял, что я советский человек, комсомолец, но совершил ошибку, читал своим бойцам Евангелие, и по секрету рекомендовал мне опасаться моего сержанта Чистякова, который написал в Смерш, что я в своем взводе веду религиозную пропаганду, и предложил мне немедленно бросить в огонь найденную мной в пустой избе книгу, а он в свою очередь бросит туда донос Чистякова, что мне повезло, что бумага эта попала в его руки, а не в руки его коллег. Пришлось мне впоследствии читать моим бойцам журналы “Знамя”, стихи Пастернака и Блока, “Ромео и Джульетту” Шекспира. Спасибо тебе, капитан Павлов!
В феврале 1943 года я по топографической карте выбрал наикратчайшую дорогу от своего западного полутылового поста до штаба армии. Вызывал меня Рожицкий на предмет консультации о передислокации одного из постов в связи с готовящимся началом весеннего наступления.
Лесная проселочная дорога была накатана, неожиданно лес кончился, и перед нами оказалась сожженная деревня, а из трубы одной из землянок шел дым. Мы с Гришечкиным замерзли, решили в этой землянке отогреться, а если обстоятельства позволят, позавтракать. Пять ступенек вниз, дверь, застекленная форточка. В землянке жарко. Бочка, стол, скамейка, нары. Женщина, девушка и девочка радостно потеснились.
Гришечкин вытащил банку комбижира, крупу… хлеб, занялся приготовлением супа на всех, а я разговорился с девушкой. Оказалась она москвичкой. Работала до войны на телефонной станции. Говорю ей, что я армейский связист, а я, говорит она, окончила техникум связи и все телефонные аппараты знаю, и на коммутаторе работала, возьмите меня с собой, говорит, я воевать хочу с фрицами.
— В мае 1941 года приехала в деревню к бабушке, потом шесть месяцев скрывалась в лесу, землянку вырыла, столько всего было. В двух километрах от нас шли танковые бои, бойцы занесли ко мне раненого лейтенанта, но выходить его я не сумела, и он умер у меня на руках...
Возьмите меня, лейтенант, с собой!
Красивая, смелая, сильная, профессиональная телефонистка.
— Садись, — говорю, — на телегу, через два часа я тебя завезу к начальнику связи армии.
Лес кончился, и передо мною открылась жуткая картина.
Огромное пространство до горизонта было заполнено нашими и немецкими танками, а между танками тысячи стоящих, сидящих, ползущих, заживо замерзших наших и немецких солдат. Одни, прислонившись друг к другу, другие — обнявши друг друга, опирающиеся на винтовки, с автоматами в руках.
У многих были отрезаны ноги. Это наши пехотинцы, не в силах снять с ледяных ног фрицев новые сапоги, отрубали ноги, чтобы потом в блиндажах разогреть их и вытащить, и вместо своих ботинок с обмотками надеть новые трофейные сапоги.
Гришечкин залезал в карманы замороженных фрицев и добыл две зажигалки и несколько пачек сигарет, девушка равнодушно смотрела на то, что уже видела десятки раз, а на меня напал ужас. Танки налезали друг на друга, столкнувшись друг с другом, поднимались на дыбы, а люди, и наши, и вражеские — все погибли, раненые замерзли. И почему-то никто их не хоронил, никто к ним не подходил. Видимо, фронт ушел вперед, и про них — сидящих, стоящих до горизонта и за горизонтом — забыли.
Через два часа мы были в штабе армии, девушку я завел к связистам, а сам занялся разрешением своих проблем. Вечером увидел ее в блиндаже одного из старших офицеров, спустившего штаны подполковника. Утром увидел девушку в блиндаже начальника политотдела. Больше девушки я не видел.
Ночевал я в гостевом блиндаже. Интендант Щербаков издевался надо мной. Смешна ему была моя наивность.
— Может, она и попадет на фронт, — говорил он, — если духу у нее хватит переспать с капитанами и полковниками из СМЕРШа. Была год на оккупированной территории. Без проверки в СМЕРШе в армию не попадет, а проверка только началась.
А мне страшна была моя наивность. Чувство стыда сжигало меня и спустя шестьдесят лет сжигает.
У меня во взводе был нерадивый боец Чебушев. У всех были сапоги — у него ботинки с обмотками. Шнурки на ботинках распущены, из-под обмоток торчали штрипки кальсон, почему-то сами собой на ходу разматывались, пояс без тренчиков, шинель без хлястика. Ни одного приказания не выполнял сразу, обязательно задавал вопросы. Зачем? Для чего? Все начеку, а он — для чего? Куда? Зачем?
Спустя лет двадцать я понял, что, в сущности, он был интеллигентом, а тогда он мне казался симулянтом. Ни приказы, ни уговоры на него не действовали. В один из вечеров марта 1943 года он вдруг заявил, что ничего вокруг себя не видит, ослеп. Все решили, что он, как всегда, симулирует.
Но на следующий вечер зрение потеряли двенадцать из сорока моих бойцов. Это была военная, весенняя, вечерняя болезнь — куриная слепота.
На следующий день произошла катастрофа. Ослепло около одной трети армии. Чтобы восстановить зрение, достаточно было съесть кусок печени вороны, зайца, убитой и разлагающейся лошади.
В начале марта было несколько теплых дней, и вдруг десять градусов мороза. До моего южного передового поста надо было по большаку, проложенному приблизительно в километре от переднего края и от берега еще покрытой льдом реки Вазузы, пройти километров двенадцать.
Думал, подъеду на пустой полуторке, стоял, голосовал, а они одна за другой проносились мимо меня и ни одна не останавливалась, и я, в сапогах, чтобы не замерзнуть, то шел, то бежал, а потом попал под минометный обстрел и лег.
Минут пятнадцать мины в шахматном порядке взрывались вокруг меня. Обстрел был не прицельный, а плановый, и я не очень волновался. Потом, часа через три, я добрался до своего поста, убедился, что все нормально, только блиндаж крошечный, на нарах все спят впритирку. А старший сержант Полянский говорит:
— Иди, лейтенант, на армейский узел связи, до них метров пятьсот, расположились они в единственной не сгоревшей огромной избе, места сколько угодно.
Было часов семь вечера.
Армейские телефонистки приветствовали меня. Я сел на скамейку и вдруг увидел на окне томик стихов Александра Блока, и только начал читать, подходит ко мне юная, жутко красивая телефонистка и кладет руку на плечо.
— Что, нравится, — говорит, — мой Блок?
А я тогда почти все стихи Блока наизусть помнил и начал по памяти читать “Возмездие”, а потом про свой довоенный кружок и про Осипа, и про Лилю Брик, а она про свой филфак, и я уже не думал, а знал, что это любовь с первого взгляда...
Не помню, как это произошло. Я обнимал ее, она меня. Мне казалось — я знаю ее тысячу лет. Мы целовались, а в углу смотрели на нас и посмеивались два телефониста.
— Здесь неудобно, — сказала она, — надень шинель, выйдем из дома.
Вот и всё, и так просто, думал я. Не разнимая рук, мы шли по двору бывшей хлебопекарни, слева был полузатопленный немецкий блиндаж, а нары были сухие, покрыты еловыми ветками.
— Зайдем? — спросила она шепотом, и губы ее дрожали, а у меня кровь прилила к вискам и ноги не шли, и почему-то я показал пальцем на другой блиндаж напротив, и вдруг увидел свой блиндаж Полянского, оживился и говорю: