— Никуда эти блиндажи от нас не убегут, посмотри на моих солдат.
Полянский вытащил флягу со спиртом, и все мы выпили за нее, за Ольгу, а она говорит:
— Лейтенант! Мне уже пора на дежурство, пошли.
А мой ефрейтор Агафонов говорит:
— Товарищ лейтенант, не беспокойся, я ее провожу. Сердце мое окаменело, и сам я окаменел, а она встала и не посмотрела на меня.
Через десять минут я вышел из блиндажа, пошел на узел связи, но ее там не было. Пришла она через час, на меня не посмотрела и легла на нары.
Утром на мое приветствие она не ответила. Я вышел и не прощаясь, по большаку, не реагируя на минометный обстрел, возвращался в штаб армии. Почему у всех так просто, а у меня трагедия? Довоенная Люба Ларионова, бирская девочка Таня, студентка Ольга, а что впереди?
Впереди было наступление.
Наконец и на нашем фронте немцы побежали. Приходится догонять их, а догонять очень трудно. Ночью вокруг до горизонта стоит зарево, это горят сжигаемые ими деревни. В районе, где я нахожусь, деревень не осталось, только на бывших границах стоят указатели с их названиями, а все поля перерыты: воронки, окопы, блиндажи...
Хочу написать о том, что видел своими глазами и что слышал за эти три дня от очевидцев. Калининская область. Полтора года в захваченных городах и селах наводили немцы “новый” порядок, в городах вешали людей, в деревнях грабили население, говорили — “высшая раса нуждается в особом питании”, говорили — “зимой руки отмерзают, а летом комары кусают, поэтому — никс наступать”... Когда подгорала каша, они взрывали печи, уходя, они начали сжигать живых людей. В деревне Новое Дугино они сожгли живьем шестьдесят человек, а у мальчика, который хотел убежать, перед смертью отрезали нос и уши.
...А утром наши войска как раз напротив бывшего хлебозавода, напротив двух полузатопленных немецких блиндажей и той удивительной Ольги, и моей трагической, но скорее истерически- патологической нерешительности, после внезапной артподготовки и запланированной и бесконечной авиабомбежки прорвали несколько линий немецкой обороны. И началось весеннее наступление.
Я поднял по тревоге свой взвод, прошел по разминированному шоссе километров двадцать. За шоссе напротив верстового столба торчали трубы от сожженной немцами деревни. В деревне обнаружил несколько пустых землянок. Оставил в них своих утомившихся солдат, а сам на попутной, к счастью, остановившейся машине поехал догонять штаб армии.
Километров через сорок остановил полуторку, узнал, что штаб армии расположился за деревней Новое Дугино и что туда можно пройти по пересекающей овраг проселочной дороге.
Было уже часа три дня. Я пошел по дороге, начал спускаться в окруженный кустами овраг, и шагов через десять около моего уха просвистела пуля. Я нагнулся и побежал. Новая пуля едва не задела руку. Я стремительно бросился в наполненную грязью придорожную канаву, пули свистели над моей головой, а я полз по-пластунски, через пятьдесят метров дорога повернула и начался подъем. Прополз еще метров десять и встал на ноги.
Я уже не находился в поле зрения стрелявших, поворот дороги и кусты прикрыли меня. Я вынул из кобуры наган и что было сил побежал. Выстрелов больше не было. На обочине дороги лежал мертвый мальчик с отрезанными носом и ушами, а в расположенной метрах в трехстах деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры. Справа от дороги догорал колхозный хлев. Происходящее потрясло меня.
Генералы и офицеры приехали из штаба фронта и составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Отступая, немцы согнали всех стариков, старух, девушек и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли. Сгорело все население деревни.
Я стоял на дороге, видел, как солдаты выносили из дымящейся кучи черных бревен и пепла обгорелые трупы детей, девушек, стариков, и в голове вертелась фраза: “Смерть немецким оккупантам!” Как они могли? Это же не люди! Мы победим, обязательно найдем их. Они не должны жить.
А вокруг на всем нашем пути на фоне черных журавлей колодцев маячили белые трубы сожженных сел и городов, и каждый вечер связисты мои и телефонистки обсуждали, как они будут после победы мстить фрицам. И я воспринимал это как должное. Суд, расстрел, виселица — все что угодно, кроме того, что на самом деле произошло в Восточной Пруссии спустя полтора года. Ни в сознании, ни в подсознании тех людей, с которыми я воевал, которых любил в 1943 году, того, что будет в 1945 году, не присутствовало. Так почему и откуда оно возникло?
Я стоял напротив дымящегося пепелища, смотрел на жуткую картину, а на дорогу выходили женщины и девушки, которые смогли убежать и укрыться в окрестных лесах, и вот мысль, которая застряла во мне навсегда: какие они красивые! Мы шли по Минскому шоссе на запад, а по обочинам шли на восток домой освобожденные наши люди, и мое сердце трепетало от радости, от новой мысли — в какой красивой стране я живу, и мой оптимистический, книжный, лозунговый патриотизм органически все более и более становился главным веществом моей жизни.
Я не понимал тогда, что войн без зверств не бывает, забыл о пытках невинных людей в застенках Лубянки и Гулага.
Нахожусь недалеко от передовой, пока во взводе у меня тридцать солдат. Из тридцати двадцать девять судились за кражи, мелкое хулиганство, поножовщину. Ребята — огонь!
Недавно заговорил с одним из них:
— Ты, Мусатов, в театре был когда-нибудь?
— А ты, что, был?
— Ну, конечно.
— Так туда же не пускают простых...
— То есть как не пускают, почему?
— Ну там царь, благородные...
— Да ты откуда, — говорю, — с неба, что ли, свалился?
Вспомнил Большой зал консерватории.
...Получаю сухой паек: сухари, крупу, сахар, концентраты, мясные консервы, перец и горчицу и офицерский дополнительный паек: масло, консервы, папиросы. Варю на завтрак кашу, на обед суп и на ужин суп. Для лошади — овес, сено, соль.
У меня есть валенки, меховая куртка и меховые варежки, ватные брюки, а фрицы мерзнут и голодают