— Слышали — Желябов арестован…
— Это кто же такой — Желябов?..
— А тот, знаете, что подкопы на железных дорогах делал… Народоволец…
— По всем ним веревка плачет… М-мер-рзавцы!…
— На такого Государя делать покушения!..
— А?.. Не узнаешь?.. А помнишь — «на Шипке все спокойно», и мы подошли тогда…
— Боже мой!.. Пустынин!.. Какими судьбами!.. У Брофта с тобой на «ты» выпили…
— И пили и пели «Postilion»…[35]
— Да вот и война прошла. Славян освободили… Ты что же?..
— В Академии, грызу гранит науки… Говорят, конституция будет.
— Ничего такого, милый, не слыхал…
— Пора и нам в Европу…
Шумит разговор, двоится эхом, перескакивает с одной темы на другую.
— Радецкому — Белого Орла…
— Рыкачев получил Лейб-Гвардии Волынский полк.
— Серегина на семь суток на Сенную площадь упекли…
— Задело… Сумасброд! А на Сенной неважно… При Комендантском-то много лучше.
— Среди морских офицеров оказались народовольцы…
— Какой ужас!..
— Какой-то Дегаев их выдал…
— Какая мерзость, в офицерской среде заговоры и доносы.
— А декабристы?
От ворот манежа, отражаясь эхом, раздается голос унтер-офицера Манежной команды. Откуда только подбирали в эту команду таких голосистых унтеров?!
— Его Им-пер-ратор-рское Высочество Великий Князь Николай Николаевич Стар-ршой изволят ех-ха- а-ать!!
Двоится, троится манежное эхо. Стихают, умолкают разговоры в офицерских группах. Все подтягивается и подравнивается. По ту сторону манежа раздается одинокая команда дежурного по караулам:
— Смир-р-рна!.. Развод! На пле-ечо!.. Господа офицеры!..
Великий Князь обходит караулы.
На часах ровно половина двенадцатого. Поздоровавшись с караулами, Великий Князь подходит к офицерам. Сколько тут его соратников по войне, участников тяжелого Забалканского похода. Каждому Великий Князь найдет сказать ласковое слово, о каждом вспомнит. Но тот же унтер-офицерский голос прерывает его беседу.
— Их-х Сиятельство военный министр изволит ех-ха-а-ать!
Великий князь командует разводу: «Смирно!»
В полной тишине военный министр обходит караулы. Он все поглядывает на стрелку больших манежных часов. Стрелка подходит к двенадцати.
От ворот несется голос:
— Их-х Импер-ратор-рское Величество изволят ех-ха-а-ать!! В тот миг, когда на Петропавловской крепости ударяет полуденная пушка и стекла в манеже звенят от выстрела, двери манежа широко распахиваются, и в облаке морозного пара входит Государь.
Молочная торговля Кобозева на Малой Садовой улице закрыта. Это никого не удивляет — воскресенье. Дверь на замке. Сквозь не заставленные ставнями окна видны лавка, прилавок в ней, сыры, кадки, накрытые холстом, в углу большой образ Георгия Победоносца на белом коне. Перед образом теплится лампада. Все мирно и тихо. Дощатый пол посыпан белыми опилками. Недостает только жирного, сытого, мягкого, пушистого, ленивого лавочного кота.
У окна в лавке сидит хозяйка. Растрепанная книга лежит у нее на коленях. Хозяйка часто посматривает в окно. Дверь во внутреннюю комнату открыта, и там, невидимый с улицы, сидит мужчина в черном драповом пальто и шапке под бобра.
В лавке на стене висят простые деревянные часы с медными гирями. Маятник машет вправо и влево, влево и вправо. Громко тикают часы. Время идет. Уходит прошлое, наступает будущее — нет настоящего.
— Что, Анна Васильевна, наши прошли?.. — спрашивает из глубины соседней с лавкой комнаты мужчина.
— Рысакова видала — прошел. А других — нет. Да за народом трудно каждого увидать. Много народа идет. И офицеры… Все едут и едут… Сколько их!..
— На развод едут. Значит, и он будет.
— Да… Наверное. Это, Фроленко, какие же будут в медных касках с белыми султанами? Красиво…
— Не знаю, Анна Васильевна. Я в солдатах не служил. Удалось освободиться.
Замолчали.
Долгая, долгая тишина. В лавке пахнет сыром, землей, сыростью. Из угля, где навялены рогожи, несет выгребными ямами и еще чем-то пресным, неприятным, химическим. Воздух у нас, Фроленко, как в могиле.
— Да… В могиле, Анна Васильевна, пожалуй, и вовсе не будет воздуха… Это все та труба дает себя знать… У меня, знаете все белье даже провоняло. Да ведь, Анна Васильевна, это и есть наша могила.
— Вы думаете и нас — с ним?..
— Исаев, как закладывал, говорил, не меньше, как полдома должно обрушиться. Нас непременно задавит.
— Что ж… Значит, так надо.
Якимова-Баска тяжело полной грудью вздыхает.
— Недолго мы с вами и пожили, Фроленко.
— За народное дело, Анна Васильевна.
— Да, конечно… За народное…
Опять замолчали.
— Офицеры больше не едут. Должно быть, скоро и начнется.
— Вера Николаевна про развод рассказывала — ровно в двенадцать всегда начало.
— Да. Потише на улице стало. И как-то страшно… А когда кончится этот их развод-то?
— Вера Николаевна говорила, в полвторого.
Якимова тяжело вздыхает.
— Тогда, значит, и мы… Спиралька у нас готова?..
— Готова.
— А вы проверили бы?
Чуть слышно сипит в соседней комнате спираль Румкорфа. Тикают часы. Так напряженно и сильно колотится сердце у Якимовой-Баски, что она слышит каждый его удар.
— Так вы говорите, Фроленко, задавит?..
— Да не все ли равно… Ахнет ведь основательно.
— Мне народа жалко… Вот с детями идут — в Летний сад, должно быть. Сколько народа ходит. Все погибнут.
— Тут, Анна Васильевна, шпиков наполовину. Что их жалеть…
— Все таки люди… И казачки тоже… Поди — жены, матери есть. Мне