рощиц и лугов, раскиданных между слободами и боярскими дворами. По дорогам, вкривь и вкось тянувшимся к торгу, тарахтели телеги мужиков. В телегах у кого спутанная овца, у кого боровок, куль с крупой, кадь с медом. Мужики, кто сидит верхом на коньке, кто шаркает лаптями рядом с телегой.
Упадыш долго водил ватагу по берегу Москвы-реки между крытых срубов. День был субботний, вся Москва парилась в банях. То там, то здесь распахивалась в срубе низкая дверца, в клубах пара вылетал нагишом багровый распалившийся мужик или баба. Сверкая голыми икрами, мчались к реке, плюхались в воду, фыркали, наплескавшись в осенней воде, мчались обратно к срубам.
Упадыш приоткрывал дверь, просовывал голову в банное пекло и опять шел дальше. В одной баньке пара оказывалось мало, в другой дух тяжелый, должно быть, домовой-банник набедокурил, зашли во вторую от края. Парились на славу и из бани выползли едва не на карачках, очухались, когда высосали в квасной избе жбан квасу. Отдышавшись, пошли к торгу искать, где бы перекусить. Чем ближе к торгу, тем теснее жмутся друг к дружке дворы, тем гуще толпы народу. Упадыш косил на Ждана глазом, ждал — вот станет дивиться парень московскому многолюдству, боярским и купеческим хоромам, на высоких подклетях, с затейливыми кровлями. Но Ждан — хоть бы что. Только когда проходили мимо казенной церкви Риз Положения, ставленной недавно в память избавления московских людей от татарского царевича Мазовши и, сняв колпаки, остановились, чтобы покреститься на храм, Ждан сказал:
— Ставили бы люди избы каменные, тогда и от огня не страшно.
Пока добрели к торгу, разомлевший после бани Упадыш устал. Сказал:
— Ой, велика Москва!
Ждан в ответ:
— Побольше Суходрева!
А сам озорно прищурил глаз. Упадыш понял: смеется парень, дивится московскому многолюдству, а вида подать не хочет. Вышли на торжище. За рядами лавок, ларей, обжорными, блинными и квасными избами вздымались каменные стены Кремля. Ждан остановился, не только глаза, и рот стал круглым. А Упадыш со смешком:
— Это тебе не Можай.
Нашли обжорный ряд. На порогах харчевых изб стояли мужики и бабы-харчевницы. Бабы умильными голосами зазывали бродивший между избами люд, переругивались с соседками.
Ватажные молодцы, выбрав избу попросторнее, зашли. Похлебали ухи, перекусили пареной яловичины с чесноком, и опять пошли глазеть на Москву. Побродили у кремлевских стен, подивились их толщине и высоте зубцов. Ждану казалось — такую твердыню никаким недругам не одолеть. Клубника заикнулся было, что в Пскове стены, ставленные псковитянами при князе Довмонте, повыше и покрепче московских. Упадыш посмотрел на него и строго сказал:
— Москва всем городам город.
Берегом Москвы-реки прошли скоморохи к Боровицким воротам. У ворот стоял кряжистый старик с бердышом — воротный сторож. Поклонились каменному собору Михаила Архангела, поглядели на великокняжеские хоромы с причудливыми теремками, смотрильнями, кровлями, где шатром, где половиной, а где и целой бочкой, множеством расписанных, светившихся от солнца зеленой и красной слюдой, косещатых оконцев, и пятью высокими крылечками. Народу в Кремле было мало, только на великокняжеском дворе перед средним крылечком толпился народ, купцы и посадские мужики рукодельцы — явились просить у великого князя пересуда на наместничий суд.
Из Кремля опять пошли на торг. Поглазели на цветные сукна в суконном ряду, на смуглых, с черными досиня усами и бородами, купцов сурожан, прохаживавшихся перед разложенными на прилавках бархатами и шелками, побывали и в иконном и в оружейном ряду. Крик, хохот, божба, шлепанье ладонью о ладонь, когда у купца слаживалось с покупателями дело. Под конец у Ждана голова пошла кругом.
Ко двору Лари Оксенова ватажные товарищи добрались, когда из бревенчатых церквушек, окончив вечернюю службу, уже выходили попы и пономари, припирали церковные двери. Ждан от усталости и всего того, что довелось видеть за один день, едва только вытянулся на полатях, захрапел. Засыпая, подумал: «Велик город Москва, всем городам город».
В Москве скоморохов было множество. Коренные московские сидели в слободе Скоморошках своими дворами, у каждого в кувшине прикоплено серебро. На пришлых веселых молодцов глядели косо. «Хлеб набродные отбивают», затевали свары, когда была сила, потчевали кулаками. Одни веселые промышляли в одиночку, другие ватагами. Отцы духовные не раз пробовали покончить со скоморошьими позорищами и играми в великокняжеском городе. Митрополит Иона велел было попам по христианскому обряду скоморохов не хоронить. Скоро однако владыка сменил гнев на милость, запретивши только веселым собирать народ близко к церквам.
Упадыш с ватажными товарищами скоро стал на Москве как свой коренной. Упадышевские молодцы были мастера на все руки, на дудах ли и гудах заиграют, запоют, или начнут показывать веселое позорище, как молодая купцова женка постылого старого мужа обвела и под лавку уложила,[2] народ собирался глазеть со всего торга. Жили, — как сыр в масле, катались. Как престольный праздник — зовут то одни, то другие посадские люди на братчину, на честной пир. Случалось, зазывали к себе упадышевскую ватагу и купцы, и гости.[3]
Подошел филипповский пост. Пришлось и Упадышу с веселыми молодцами попоститься. Не стало ни братчин, ни купеческих пиров, жуй кислую капусту, квасом запивай. Москва посты блюла строго, когда случалось играть теперь на торгу, народу вокруг собиралось совсем мало — десяток, другой человек. И те, чуть завидят поповскую или монашескую монатью, прыснут в стороны. Редко кинет кто теперь в колпак малую деньгу. Зато попам и юродам было раздолье. Церкви ломились от народа. У юродов милостыня раздувала сумы. Выползло их неизвестно откуда множество, страшные, лохматые, сквозь рвань сквозит немытое тело, тянули за милостыней руки, сыпали непонятными прибаутками и прорицаниями.
Ждан от безделья и скуки стал помогать Ларе делать луки. Сидит на лавке, сучит тетиву или режет из колчана бока, а Ларя мастерит налучье, тихим голосом рассказывает про стародавние годы. Рассказывать он был мастер и помнил все, что видел в своей жизни, чего не видел — слышал от добрых людей. Рассказал он Ждану, как ходил князь Димитрий на Мамая, как князья в междуусобицах лили русскую кровь и призывали на Москву татар и поганую Литву. Не раз горел город и сгореть не мог, и вновь вырастал еще больше прежнего, потому что божьим самозволением и хотением московских людей положено Москве стоять твердо и нерушимо.
Ждан ловил каждое слово старого лучника, и сердце его часто билось. И когда ватажные молодцы залезали на полати, он еще долго сидел в темной избе. На загнетке сквозь пепел, дотлевая, червонели угли. За стенами жилья бесновался ветер, наметал под крышу снег, запевал в щелях волокового оконца унылую песню.
А Ждан слагал другие песни. Песни о земле родной, светлорусской, как ее терзали и поганые татары, и лихие князья, о красной Москве — городе, которому стоять вечно. Ждан думал о еще не исхоженных тропах и дорогах, которыми нужно было пройти. И в мыслях родная земля казалась ему светлой и ласковой, как синеглазая Незлоба.
О ней, о Незлобе, Ждан вспоминал часто. Была ласковая девка Незлоба и пропала, растаяла светлым, голубоватым сном. По ночам видел он нагих женок с бровями дугой и лебедиными грудями и все они походили на Незлобу. Ждан худел, глаза запали, на губе жестче стал черный пух. Упадыш часто, посматривая на Ждана, качал головой: «Молодец в года входит, собою статен, лицом красен. Молодцу краса, как и девке, когда на счастье, когда и на пагубу. Скомороху женка — одна помеха. Житье скоморошье ведомо: ни затулья, ни притулья, ни затину. Дождик вымочет, красно солнышко высушит».
На Николу веселые всей ватагой пошли на торг. Когда подходили к обжорному ряду, услышали громкий перезвон гуслей. Упадыш с ватажными товарищами едва протолкался сквозь густую толпу, стеной стоявшую у квасной избы Микулы Кошки. Сам Микула стоял тут же, завидев Упадыша с товарищами, хохотнул и дерзко подмигнул:
— Бредите, молодцы, иную берлогу ищите, на вашу уже хозяева объявились.
В кругу стояло пятеро мордастых, все как на подбор, молодцов, у двоих в руках дуды, у двоих гусли, пятый детина ростом в сажень, откинув назад голову в лазоревом колпаке, пел, глядя в небо. Голос у