не видеть черным людям житья. Да как горю-беде помочь? Не по хотенью пахарей такие дела делаются.
А Ждан стоял рядом с отцом, прислушивался к тому, что говорили пахари, и слова их западали в его память.
Стороной пришла в Суходрев весть: князь Иван Можайский полонил у Троицы великого князя Василия, отослал полонянника своему другу Шемяке, тот велел вынуть Василию глаза и сам сел на великое княжение в Москве.
В Суходреве только и разговору было, что о новом князе: не наложит ли Шемяка на пахарей новую дань. С чего платить новую дань, когда Можайский князь Иван дворы вымел дочиста: ни овцы, ни курицы не осталось. Больше всего боялись, чтобы татары, узнавши о княжеской усобице, не нагрянули весною всей ордой. Княжеским волостелем велено было по-прежнему быть Богдану Курице.
Чего суходревцы опасались, так и случилось. Шемяка велел брать с пахарей новую двойную дань. Богдан только руками развел: «Ума не приложу, что с вас брать». Сам ездил по дворам, заглядывал в ямы и хлевы. Был Богдан не зол, пахари старого своего волостеля любили. Бил Богдан в Москву князю Димитрию челом: «Суходревские людишки охудали и дань платить в сем году твоей княжеской милости не мочны». Скоро однако все обернулось по-другому. Многие московские бояре и дети боярские от Шемяки бежали. Собрали рать, сговорились с тверским князем Борисом и вместе с тверчанами неожиданно нагрянули на Москву. Шемяке пришлось спасаться в Галич, и в Москве опять сел на великое княжение слепой князь Василий.
Обо всем, что творилось на Руси, толковали пахари, когда сходились к Разумнику в зимние вечера в избу, или летом во дворе у крыльца. Ждан слышал горестные повести о княжеских раздорах. Вспомнил сказанные отцом слова: в Москве лес рубят — по всей земле щепы летят, князья дерутся — у пахарей хребты трещат. Многое от отца узнавал Ждан: как уберечься от лешака, если вздумает тот морочить в лесу человека, как девкам осенью хоронить мух и тараканов, как заклинать жнивы, чтобы не выжила бесовская сила с пажитей скот. Все это знал отец его, которому не напрасно пахари дали прозвище Разумник.
Любил Ждан играть с однолетками. На выдумки он был мастер, оттого постоянно толкались мальцы у Разумникового двора.
Иногда убегал Ждан за сельскую околицу, где рядом с голубцом белел на страх всякой нечисти вздетый на кол оскаленный лошадиный череп. За околицей, огороженные заметами поля пахарей тянутся к сонной и тихой речке Мызге. На той стороне жмется к бору деревенька Выжга — три двора. На холме чуть повыше дворов высится усадьба волостеля Курицы. За крепкой огорожей хоромы на подклети, амбар, хлевы. Ворота с шатровой кровлей на волостелев двор всегда открыты настежь. Со всех сторон обступил и Выжгу и село Суходрево дикий бор. Тянется бор до самого стольного города Москвы, а сколько в длину — никто не знает, говорят: от Дикого камня до самой Литвы, а может, и еще дальше.
В бору зверья всякого множество. Мужикам-поземщикам, какие не орут пашни, не сеют и не жнут, а только промышляют зверьем — раздолье, пахарям — горе. То медведь корову задерет, то волк овцу зарежет. Лисы уносили кур со двора на глазах у баб. Потому и чтили пахари более всех святых угодников Егория Хороброго — сберегателя всякой домашней животины.
Егорий Хоробрый приехал на светлорусскую землю издалека. Разогнал, порубил великое змеиное стадо, преграждавшее воину путь к земле светлорусской, от него и веру истинную христианскую русские люди приняли. С того времени и стали крещеных пахарей звать крестьянами. Егорьева веления слушает всякое зверье. Выезжает Егорий на свой егорьев день в светлых доспехах, с копьем, ездит на белом коне по полям и лугам, смотрит домашнюю животину. Оттого какая бы погода на егорьев день ни стояла, выгоняли пахари животину на луга.
Как-то на егорьев день, шел тогда Ждану девятый год, лег он на лугу за кустом, хотел увидеть Егория, когда приедет угодник смотреть суходревское стадо. День был светлый и теплый. Звенели в синей вышине жаворонки. Ярко зеленели за огорожами озими. Пахари в белых рубахах, девки и бабы в цветном ходили по обочинам луга, кликали Егория:
Ждан прислушивался, как пахари и женщины кликали заступника, и ему казалось, как только смолкнут голоса кликальщиков, так и выедет на обочину луга в светлых доспехах Егорий. Заснул Ждан под кустом, не дождавшись, пока окончат пахари кликать заступника. Солнце грело ему спину. Лежал он, прижавшись к теплой земле, и видел во сне конника. Конник сидел на белом коне и копье над головой его горело солнцем. Вокруг лица лучилось сияние, как у боженят на иконах в сельской церкви, только лицо не темное и сердитое, а другое — светлое и доброе. Ждану хотелось запеть про доброго Егория, заступника пахарей, но слов не было.
Проснулся Ждан, когда в поле темнело, вскочил на ноги. Малиново горело над бором небо. Вечерние тени вставали над полем у опушки леса, и Ждану казалось — не тени, а сам Егорий уперся железной шапкой в высокое небо. Невысказанные слова томились на языке, но напрасно старался Ждан сложить их в песню, как делал его отец Разумник…
Придет весна, и Ждана во дворе не удержать.
Поле Разумника тянулось к опушке бора. Пойдет весенний день к вечеру, солнце спрячется за бором, суходревские отроки разбредутся по полям, а Ждан — бегом в бор. Станет, схватит руками березу и так стоит. В сырых сумерках деревья кажутся великанами, гукнет вечерняя птица, пронесется над головой, захохочет кто-то у дальнего болота, прошмыгнет лиса, прошуршит сухой листвой еж, где-то затрещат ветви, должно быть, идет косолапый Михайло Иванович, а, может, и сам хозяин лесной — лешак.
Сердце у Ждана колотится, кажется, ухом сам слышит его стук, от страха захватывает дыхание, еще крепче прижмется Ждан к стволу березы, шепчет: чур меня, чур! Щелкнет соловей, за ним другой, третий, весь лес оживет от соловьиного свиста. Страха у Ждана как не бывало. Слушает соловьиный посвист, всякий свищет по-своему, и каждый свист Ждан умел различать. «Этот вчера не свистал». Стоит Ждан, пока не начнет коченеть от лесной сырости и ночного холода. Прибежит в избу, в избе уже все спят. Мать проснется, окликнет с полатей: «Опять в бору пропадал?» А утром возмется за веник: «Горе ты мое горькое, в кого ты, бесстрашный, уродился? Ни лешак, ни медведь ему нипочем». Разумник хмурил брови, пускал в бороду: «Ну, ну!» Любава кидала веник, знала — не даст Разумник стегнуть сына, сам был он великий охотник до соловьев. Ждан выйдет из избы, засвищет по-соловьиному, да так, что соседи только дивились. А Ждан думал: «Соловьи, это что! Кто понимает, какие у соловья слова? Вот если бы по- соловьиному петь да человечьими словами, — всем людям понятно бы было».
Смутные мысли роились в голове Ждана, рождались на языке туманные слова и умирали, не слетев.
Время петь ему еще не пришло.
Часто Ждан переезжал в долбленом челне через речку Мызгу на ту сторону, где за изгородями зеленели среди леса поля выжгинских пахарей и стоял двор волостеля Курицы. Сын волостеля Волк играл с ним в ребячьи игры. От матери Ждан слышал не раз, что родился он на свет в один день с Волком. И даже Волк виноват был в том, что бабка Кудель, поспешивши к волостелевой женке, забыла выставить рожаницам кашу.
Однако это не мешало дружбе Ждана и Волка. Они играли с ребятами выжгинских пахарей в городки,