того, в чем люди не сомневались на протяжении почти двух тысячелетий. Пик дискуссий, исследований и статей по этому вопросу падает на тот год, когда Плащаница была выставлена для всеобщего обозрения. Приведу лишь два довода в пользу подлинности запечатленного на ней изображения и реальности истории Христа. В этих доводах какая-то особая, головокружительная психологическая крутизна. Первый довод — что идея негатива стала известна лишь с изобретением фотографии и ни один художник, даже знакомый с фотографией, не способен (технически) по позитиву изобразить негатив. И второй — что сама Плащаница и полотняные повязки (бинты), обвивающие ее, сохранились в форме кокона, покров их совершенно не тронут, и никакими естественными действиями нельзя объяснить их ненарушенность и неповрежденность, как Вознесением. Христос не был распеленат. Он исчез из них.
Так вот, разбирая материалы, мы наткнулись и на отклик знаменитого д-ра Роберта Давина. Странно уже то, что он снизошел с вершины своего авторитета и ввязался в это обсуждение, для ученых его ранга крайне сомнительное и непрестижное, если не опасное для репутации, о которой всякий авторитет печется тем заботливей и щепетильней, чем он выше. Но еще любопытнее, что д-р Давин в данном случае не только забыл о необходимости блюсти авторитет великого ученого, но и просто-таки неприлично раскипятился, обвиняя в ненормальности (ссылаясь на описанный им классический синдром Гумми) даже такого абсолютно неверующего и солидного ученого, как профессор анатомии д-р Ховеле, всего лишь подтвердившего в качестве анатома, что любое действие по освобождению тела Христа из Плащаницы не способно оставить ткань в том виде, в каком она сохранилась до наших дней. Причем любопытно, что логика — орудие, которым д-р Давин всегда владел поразительно мощно и неотразимо, здесь как бы изменяет ему, доводы вытесняются прямым давлением на оппонента, а выводы — пафосом, сводящимся приблизительно к формуле „этого не может быть, потому что не может быть никогда“.
Но и его точка зрения на подлинность пресловутой Плащаницы занимает нас мало. И лишь только вот эта личная задетость вопросом заинтересовала нас и заставила попытаться в ней разобраться.
В конце предложения
(The Talking Ear)
Когда все движется, все одновременно не
движется, как, например, муха на корабле.
Никак мне не выработать этот сюжет… Может, потому что он русский? Русский или из России??
В России нет сюжета — одно пространство. Так нет сюжета в океане. Робинзон или Стивенсон тому не доказательство — они, как мы, англичане: высадили свои сюжеты на острова. В океане нет сюжета, как нет его и в России: опыту не во что упереться — края нет, бездна. Для сюжета необходимо первым делом замкнуть пространство. Как в театре. Как Шекспир. Правда, недавно открыли у нас одного замечательного американца… Вот где литературы не должно быть по определению! однако… Он все к нам в Англию рвался, не добрался — так они его у себя и затюкали, не признали, эти янки. Вот у него океан получился!
Так это потому, что автор угадал героя — герой у него кит, причем белый.[4] Такой большой и одинокий, как остров. Этакой живой плавающий остров, который надо уничтожить, потому что такого не может быть… Нет, без острова никак! Корабль — тоже плавающий остров, хотя и женского рода, так что вся наша пиратская литература не об океане, а об оторванных от Великобритании островах.
В России островов нет. Там, где начинаются острова, она обрывается, эта Тартария. Где-то в Японии. Поэтому-то она войну японцам и проиграла.[5]
Впрочем, я в России не бывал — не мне судить. Может, кочевники воспринимают свою степь как океан, а своих лошадей как лодки?.. Тогда они в вечном плавании, и вся их литература, если она у них есть, тоже пиратская или скорее бандитская. Я, впрочем, не читал. Я только „Войну и мир“ читал… Книга, конечно, небывалая, но очень уж толстая. Как Россия. Говорят, что там очень красивые женщины. Элен, Наташа… Зачем только они так много говорят по-французски?
В России я не бывал, но общался хорошо с одним русским, и он мне столько порассказал всякой всячины, что страна слиплась в моей памяти в некий островок, плавающий в этом по-прежнему непостижимом пространстве, и эта память мучает меня, и хочется отделаться от нее, переложив в более или менее нормальный сюжет…
Рассказчик мой, назовем его, как входящего ныне у нас в моду Чехова, Антон, накануне Первой мировой высадился на берег в одном лондонском пабе, куда захаживал и я, когда мне удавалось хоть что- либо дописать до конца и я обретал это право выпить как гонорар свыше.
Антон неплохо говорил по-английски, завораживая меня небывалой музыкой произношения и, как оказалось, ума. С пинтой слушать его было вообще волшебно, будто я попадал даже не в русское, а в кэрролловское пространство; только если у Кэрролла правда претворялась в вымысел, то у моего русского, наоборот, всякая неправда подтверждалась его собственной жизнью, и вымысел вдруг оборачивался реальностью. Попробую в такой
При первой нашей встрече этот сибиряк из деревни Fathers (Батьки) назвался членом экспедиции капитана Роберта Скотта[6] — чего только не наплетут о себе в пабе! — вся Британия была потрясена обстоятельствами его гибели и прибытием останков экспедиции. Я не поверил собутыльнику и напрасно: при следующей встрече Антон скромно продемонстрировал медаль, только что врученную ему Ее Величеством. „Еще и ценный подарок!“ — уже с гордостью сообщил он; однако показать его наотрез отказался так же, как и сообщить, в чем его ценность. „Иначе пропью и до Батьков не довезу!“ — уверенно пояснил он. Но я уже и не сомневался в наличии подарка.
В экспедицию он был нанят лейтенантом Брюсом во Владивостоке, чтобы закупить в Харбине, тогда русском городе, маньчжурских лошадей. В этом он знал толк — в крепких, компактных, морозоустойчивых лошадках, — поскольку несколько сезонов гонял отары овец то ли в Монголию, то ли из Монголии… Монголия — это в Сибири?