— Бен, я ничего не обязан делать для всего этого... для... для Партии. А вы что должны?
— Я тоже ничего не должен! Отныне... Это был всего лишь способ познакомиться с Келлером, в надежде выйти на тебя.
— Ладно,— сказал он тухлым голосом,— вы меня нашли. Но зачем расспрашивать меня о Партии? — Он был явно напуган. И как-то напрямик, но неохотно солгал: — Я даже не являюсь ее членом, и никто не убеждает меня вернуться. Я просто живу здесь.
На это у меня имелся ответ, но он ему был прекрасно известен. Поэтому я сказал:
— Абрахам! Пойдем, организуем ланч на двоих. Нам надо поговорить о многом.
Он отшатнулся:
— Мне надо заниматься...
— В среде вечером, после концерта, я встречался с Шэрон. Думаю, сегодня увижу ее снова. Пойдем со мной?
Он был далеко, на другом конце комнаты. И даже дальше. Стоял, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу. Потом сказал:
— Нет... Она не вспомнит меня. Это было в детстве. Можете вы понять?
— Она тебя помнит. Мы говорили о тебе.
— Тогда пусть она помнит ребенка, с которым играла, и оставьте меня таким. Бен, поймите, ради Бога. Ладно... У меня был ум. Я был чертовски одаренным и сбежал от этого. Потому что не мог выдержать то, что доказывал мне мой ум. Потому что я — трус. Рожденный трусом.
— Ты используешь воображаемую трусость в качестве щита.
Он вздрогнул от моих слов, но продолжал, будто я и не говорил вовсе:
— И единственное, что я могу сделать, дабы не спятить, это не думать вообще. Все прекрасно понимаете. Но вы стремитесь расшевелить меня, чтобы я пожелал стать кем-то важным. Не думаю, чтобы я способен на это. Не думаю, что я хочу хоть кем-либо стать.
— Кроме, вероятно, музыканта?
— Совсем другой тип мышления. Вы никогда не встретите в музыканте подлости или жестокости. Мне бы хотелось оказаться способным сыграть Баха, прежде чем они взорвут мир. Мне бы хотелось касаться пальцами клавишей, когда они сделают это.
— Ты абсолютно уверен, что они собираются взорвать мир?
— Конечно.
— Я бы не рискнул предсказать даже то, что у младенца будет заячья губа. Так ты разделишь со мной ланч?
— Я очень сожалею, но...
— А завтра? Встретимся завтра а полдень, в кафе 'Голубая Река'?
— Я собираюсь уехать на уик-энд.
Я начирикал в записной книжке свой адрес и вырвал листок.
Он потянулся к нему, покрасневший и несчастный из-за своего решения, но так и не изменивший его. Голоса Намира и Ходдинга казались невнятным шумом за дверью. Думаю, Абрахам смотрел мне в спину, когда я уходил. Не знаю...
Глава IV
Я написал предыдущие строки здесь, в моей квартире, всего несколько часов назад. Странно, за этот вечер все так изменилось, что день кажется давно прошедшим временем. Закончив свою предыдущую писанину, я позвонил Шэрон Брэнд. Я ничего не сказал ей об Абрахаме: она не спрашивала... Разве только ее молчание считать вопросом... Я разрешил себе позвонить ей вечером. Они с Софией живут в Бруклине. Помните, Дрозма, вы тоже жили там несколько месяцев. 30883 год, не так ли?.. Год, когда мост был открыт для транспорта? Он до сих пор в строю, и некоторым его деталям около ста лет. (Еще не знаю, какую рекламу поставят на нем нынешней весной.) Шэрон была мне нужна — хотя бы для того, чтобы напомнить, что я не всегда ошибаюсь... Сейчас полночь, и сквозь шепчущую тишину города мне слышатся снаружи какие-то новые звуки. На самом деле их нет: они рождены моим собственным мозгом, потому что я пребываю в страхе.
Дрозма, вам надо было бы почаще пересматривать наши законы, регламентирующие поведение Наблюдателей. По какому праву вторгаемся мы в жизнь Абрахама? Кто позволил нам вмешиваться в дело любого другого землянина?
Я бы сказал, никакого права вообще нет, так как 'право' в данном случае подразумевало бы существование всемирной власти, определяющей привилегии и запреты. Мы, сальваяне, рождены агностиками. Не имея ни веры, ни догматического безверия, мы вмешиваемся в человеческие дела просто потому, что у нас есть возможность для такого вмешательства. Потому что, тщеславно или застенчиво, мы надеемся увеличить человеческое добро и уменьшить человеческое зло настолько, насколько мы сами способны понять, что есть добро и зло. Хотелось бы знать, как далеко мы способны зайти в своих действиях...
После трех с половиной столетий жизни я обнаружил, что для эмпирической этики нет лучшей начальной аксиомы, чем следующая: жестокость и зло — фактически синонимы. Преподаватели человеческой этики во все века настаивали, что жестокое действие есть действие злое, и люди в целом соглашались с этой доктриной, хотя многократно ее попирали. Существует неизменное отвращение к любым явным попыткам сделать жестокость законом поведения. Неосознанная жестокость, жестокость, порожденная примитивными страхами или освященная установленными обычаями,— они могут существовать веками, но когда человеческое естество сталкивается с Калигулой[48], оно отвергает его и испытывает отвращение к его памяти. И наоборот, я никогда не встречался со злом, где бы жестокость не была доминирующим элементом. Здесь, очевидно, человеческое естество не вполне готово следовать логике. Чтобы соответствовать семантическим законам, необходимо делать различие между непреднамеренной жестокостью и недоброжелательностью. Если тигр съест человека, то с точки зрения человека это зло, но тигр безличен, как безличны молния и лавина, он попросту заботиться о своем обеде, не испытывая никакой недоброжелательности. Таким же образом безличен я мясник, убивающий ягненка. И хотя ягненок мог бы упрекнуть меня, я думаю, что мясник занимается достаточно приличным делом. Просто ягненок платит такой смертью за кров, сытую жизнь и гибель более милосердную, чем ему могла бы предложить природа. Если в термин 'жестокость' включить мотивы, не связанные с недоброжелательностью, я думаю, аксиома остается в силе. Я обратил внимание, что громадное количество случаев человеческой жестокости не связано с недоброжелательностью, а является результатом незнания или инерции, а то и вовсе результатом неправильных суждений или неверного толкования фактов.
Из этого не следует, что такая мягкая и ограниченная концепция как доброта в любом случае является синонимом блага. Люди обманывают себя иллюзией, будто добро и зло полностью противоположны. Это один из тех кратчайших путей, которые оборачиваются тупиками. Добро — гораздо широкий и более содержательный аспект жизни. Я думаю, отношение к злу выражается в чем-то большем, чем отношение сосуществования. Но зло донимает нас, преследует, как головная боль, тогда как добро мы считаем чем-то само собой разумеющимся, как мы считаем само собой разумеющимся здоровье, пока оно не утрачено. Тем не менее добро — напиток, зло же — только яд, который иногда находится в осадке. В течение жизни мы способны стряхивать стакан, не разливая вина. Хорошо спокойненько сидеть на солнышке — нет этому процессу сбалансированно противопоставленного зла. А где найти подходящее зло, которое можно противопоставить прослушиванию фуги соль минор? Вопрос этот столь же абсурден, как вопрос: 'Что противоположно дереву?' Распознавая множество частичных амбивалентностей[49] между рождением и смертью, мы не замечаем их частичности и обманываемся предположением, будто амбивалентность точна и вездесуща. Мне кажется, что как люди, так и марсиане не станут мудрыми до тех пор, пока не выведут свое мышление за пределы символистического языка