живущих по разные стороны железной дороги. Номер 21 — с той стороны, где бедные, но соседние дома не выглядят слишком убогими. Этакая тихая заводь для фабричных рабочих, низкооплачиваемых 'белых воротничков' и приезжих. Через пять кварталов к югу от номера 21 Калюмет-стрит вступает в трущобы, где на крошечной Скид-роу обосновались отбросы общества, отбросы столь же ничтожные, как и обширные человеческие болота в Нью-Йорке, Лондоне, Москве, Чикаго или Калькутте...
Табличку 'Сдается' я обнаружил в окне полуподвала. Впустил меня тот, в чью жизнь мне предстояло вмешаться. Я сразу узнал его, этого мальчика с золотистой кожей и глазами темными настолько, что зрачки и радужка почти не отличаются друг от друга. В тот самый первый момент, прежде чем он заговорил со мной и подарил мне небрежный дружелюбный взгляд, я, по-видимому, узнал его до такой степени, до какой не узнаю уже никогда. Впрочем, если мы признаем, что даже простейшие умы являются бесконечной тайной, то какой же должна быть сила высокомерия, чтобы утверждать, будто я знаю Анжело!..
Он держал книгу, заложив пальцем страницу, и я вдруг обнаружил, что он хромает: на левой его лодыжке была наложена шина. Он проводил меня в полуподвальную жилую комнату, где мне предоставилась возможность поговорить с его матерью, чье тело, подобно тесту на опаре, вздымалось над креслом-качалкой. Роза Понтевеччио штопала воротник рубашки, которая, словно ребенок, приютилась на ее громадных коленях. У Розы оказались такие же, как и у сына, волнующие глаза, широкий лоб и чувствительный рот.
— Свободны две комнаты,— сказала она.— Дальняя комната на первом этаже, умывальник и ванная пролетом выше. Кроме того, дальняя комната на втором этаже, но она меньше и не очень тихая... Кстати, здесь ужасный шум от коптеров. Клянусь, они пытаются определить, на какой высоте допустимо летать, чтобы с домов не сорвало крыши.
— Первый этаж меня, похоже, устроит.— Я показал портативную пишущую машинку, которую неожиданно для самого себя купил в Торонто.— Мне предстоит писать книгу, а потому нужна тишина.
Она не проявила любопытства и не изобразила на лице заискивающее удивление. Мальчик раскрыл свою книгу. Это было дешевое издание избранных произведений Платона, и он читал не то 'Апологию', не то 'Крития'.
— Меня зовут Бенедикт Майлз.
Чтобы уменьшить трудность при запоминании деталей, я предпочел упростить свою легенду. Сказал, что был школьным учителем в одном (ничем не отличающемся от других) канадском городишке. Благодаря полученному наследству, судьба подарила мне свободный год, который я хочу потратить на книгу (без подробностей!), и меня вполне устроит простое жилище. Я старался придерживаться академической манеры общения, соответствующей моей личине. Тощий мужчина средних лет, бедно одетый, педантичный, скромный и порядочный.
Роза оказалась вдовой, с домом ей приходилось управляться в одиночку. Дохода от него не хватало, чтобы платить наемной прислуге. Розе было около сорока, половина ее крошечной жизни уже позади. Оставшаяся половина, скорее всего, будет заполнена тяжелой работой, все увеличивающимся беспокойством за свое тело и одиночеством, хотя Роза и была жизнерадостна, болтлива и добра.
— Я не собираюсь вас обихаживать.— Подвижные руки Розы только подчеркивали громоздкость ее тела.— Утренняя приборка — предел моих возможностей... Анжело, покажи мистеру Майлзу комнату.
Он захромал впереди меня вверх по узкой лестнице.
Этот дом явно был построен до того, как американцы влюбились в солнечный свет. Дальняя комната на первом этаже оказалась большой и обещала быть относительно тихой. Два окна выходили во двор, где на июльском солнышке грелся маленький толстенький бостонский бульдог. Едва я открыл окно, Анжело свистнул. Собака встала на задние лапы и неуклюже задрыгала передними.
— Белла у нас задавака,— сказал Анжело с нескрываемой любовью.— Она почти не лает, мистер Майлз.
Неизвестно, разумеется, как собака будет реагировать на марсианский запах, но против отсутствия дистроера эти животные, по крайней мере, раньше никогда не протестовали. У Намира ведь дистроера не было.
— Любишь собак, Анжело?
— Они честные.
Банальное замечание — только не в устах двенадцатилетнего ребенка.
Я подверг испытанию одинокое кресло и нашел, что пружины еще достаточно прочны. Вмятина, оставленная на сиденье чужими телами, выглядела трогательно и придавала мне чувство сопричастности с человеческими существами. Я прощупал Анжело, как прощупал бы любого другого человека. Две вещи казались очевидными: ему не хватало осторожности и детского избытка энергии.
Отец его уже ушел из жизни, мать не была ни сильной, ни здоровой, и поэтому преждевременно свалившись на Анжело ответственность вполне могла оказаться причиной его уравновешенности. Однако приглядевшись к нему, понаблюдав, как он отдернул занавеску в углу комнаты, показав мне водопроводную раковину и двухкомфорочную газовую плиту, я несколько изменил свое мнение о мальчике. В нем был избыток энергии и избыток достаточно большой, просто он не растрачивал ее на беспорядочные суматошные движения или крики.
— Нравиться комната, мистер Майлз? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Двенадцать в неделю. Мы иногда сдаем ее как двухместную.
— Да, вполне подходит.
Комната была похожа на все меблированные комнаты. Но вместо обычных календарей с изображением сверкающих белозубыми улыбками полногрудых красоток на стене висела написанная маслом и вставленная в простенькую раму картина. Картина изображала залитый солнцем летней пейзаж- фантазию.
Я был удивлен, как если бы обнаружил вдруг в лавке старьевщика ограненный изумруд.
— Плачу за неделю, но передай своей матери, что я не прочь пожить здесь и побольше.
Он взял деньги, пообещав принести квитанцию и ключ от комнаты. И тогда я решил проверить возникшее у меня предположение:
— Много ли ты написал картин, подобных этой, Анжело?
По его щекам и шее разлился румянец.
— Разве это не твое произведение?
— Мое. Годичной давности... И чего я вам надоедаю?!
— А почему бы и нет?
— Тратим время попусту.
— Не могу с тобой согласиться.
Он был поражен: похоже, до сих пор ему приходилось слышать нечто совсем иное.
— Допускаю, что твоя картина не соответствует нынешним канонам,— сказал я.— Но разве это имеет значение?
— Да, они...— Тут он опомнился и усмехнулся.— Девчоночье занятие. Детский лепет.
— Дурачок! — сказал я, внимательно наблюдая за ним.
Он засуетился, стал больше походить на двенадцатилетнего мальчишку.
— В любом случае я не думаю, что она так уж хороша. Разве это береза?
— Конечно. И трава под ней. А в траве полевая мышь.
— Знаете...— Он не верил и не льстил себе надеждой.— Я принесу вашу квитанцию.
И тут же сорвался с места, словно боясь сказать или услышать нечто большее.
Когда он вернулся, я распаковывал вещи. Позволил ему понаблюдать за моей возней над заурядным барахлом. Краситель для волос, делающий меня седым, выглядел пузырьком с чернилами. Дистроер запаха скрывался под маской лосьона после бритья. Впрочем, аромат его у обладателя человеческого носа не мог вызвать никаких подозрений. Зеркало я распаковывать не стал, а плоские гранаты всегда носил на теле.
Анжело тянул время, любопытный, желающий продолжить знакомство. Похоже, он злился на меня за то, что я не спешил возобновить разговор о его живописи. Каким бы он ни был смышленым, двенадцатилетнему ребенку тяжело бороться с собственным тщеславием. Наконец, приняв донельзя простодушный вид, он спросил: