слезы, иногда он просил повторить ту или иную фразу.
Услыхав, как у меня задрожал голос, он резко поднялся. Я тоже встала. Он подошел ко мне, взял меня за локти и притянул к себе. Я прижалась головой к его груди, а он гладил меня по волосам. Мне даже в голову не пришло, что, пожалуй, для первого раза это слишком много, у меня было такое ощущение, что иначе и быть не может, и я должна была крепко держать себя в руках, чтобы не разрыдаться. Я слышала биение его сердца, флажок его партийного значка царапал мне лоб…
Потом мы снова уселись, и я продолжала читать рассказ Горького, стол разделял нас, но мы держались за руки.
Неожиданно в дверях появился долговязый редактор с длинной шеей ближайший друг Алеша, его поверенный, хранитель или ученик?
Он торопливо направился прямо в угол к своему столику. Алеш, очевидно, сразу же узнал его по шагам и не обратил на него внимания. Я дочитала рассказ тем же голосом, но уже не с тем выражением — очарование исчезло, и у меня вдруг шевельнулась мысль, что я поступаю нехорошо и что его друг прав, наблюдая за нами.
Когда я уходила, Алеш снова приветливо приглашал меня приходить. Мы договорились в присутствии этого редактора, когда я приду в следующий раз, и он все слышал. И всегда, когда бы я ни приходила к Алешу, его поверенный или уже сидел на своем месте, или очень скоро приходил — и всякий раз вовремя.
Сейчас Алеш уехал к своим родителям куда-то на Лабе.[13] Не знаю зачем. Меня это беспокоит. Я стараюсь достать все изданные произведения Николая Островского.
Последние десять лет своей жизни он тоже был слепым.
В одной книге воспоминаний об Островском говорится о его приятельнице, приводится отрывок из ее письма.
Она пишет, что все для нее потеряло значение, когда она потеряла Колю. Она могла часами читать ему, слушать и беседовать с ним о политике, искусстве, о книгах и картинах. Мне хочется, чтобы Алеш своей моральной силой и энергией походил на него и чтобы у меня было такое же отношение к Алешу, как и у той женщины к Коле.
Но зачем я Тебе говорю об этом? Я представляю Тебе нового человека и зачем-то приплетаю к этому себя! Все это происходит от чрезмерного старания ничего не пропускать, показать Тебе его таким, каким я его вижу. Порой мне кажется, дядя, что я наболтала Тебе много лишнего, а самое главное пропустила. У него столько других прекрасных качеств, о которых я знаю со стороны и которые дают ему право считаться человеком будущего.
Я все Тебе расскажу, если Ты решишь сделать его героем своего романа.
Ну и расписалась же я, даже маме я не рассказала бы всего этого. Но Ты считай мое письмо материалом для ознакомления с новым человеком.
Либо…
Либа свалилась со своим письмом как снег на голову, нарушив мои планы. Слепой герой! Неплохо! Воздушный корабль с Петей и Домиником Эрбаном вдруг как-то померк на моем горизонте.
Их вытесняет слепой человек. Начинаю записывать отдельные мысли…
Но прежде всего мне необходимо поговорить с Либой. Она пишет, что ее Алеш наделен и другими замечательными качествами, которые посвящают его в рыцари земли обетованной…
Либа не появляется, словно ей стало стыдно за свою исповедь. Вместо нее пришло письмо…
Милый дядя!
Слепого я вычеркиваю из своей жизни. Он меня страшно разочаровал! Я оборвала все сразу, мне ничего не жаль. Но Ты, дядя, не вычеркивай его! Он еще может Тебе пригодиться! Я опишу опять все подробно и по порядку, как это произошло.
В редакции я узнала, что он уже вернулся. Я сразу же позвонила ему, и он, обрадовавшись, пригласил меня прийти в пять часов вечера. Войдя в его комнату, я с удовольствием заметила, что стул в углу пуст. Алеш был мил как никогда. Во время дороги поездом он. очевидно, простудился — немного охрип и покашливал. В трогательном смятении он перескакивал в разговоре с одного на другое. То брал меня за руки, то подбегал к шкафу и снова возвращался, то начинал рассказывать, какие у них в Полабье замечательные летние ночи, когда в нескошенной траве шумит ветер, земля излучает тепло, а издали доносится кваканье лягушек. Потом он попросил меня прочесть письма его старых друзей, которые давным-давно никто ему не перечитывал, и мы опять тихо сидели друг против друга, держась за руки. Нам было, как и прежде, хорошо — слова были излишни для выяснения наших отношений. Они только омрачили бы ту бурную радость, которую я испытывала.
Вдруг Алеш встал, открыл шкаф, пошарил на полке и положил на стол кусок сала, завернутый в бумагу. Потом он вынул из кармана перочинный ножик и аккуратно отрезал несколько тоненьких ломтиков, покрытых толстым слоем красного перца. Он угощал меня, и ел сам, и снова отрезал; я взяла один ломтик, потом еще один. Откуда-то из кармана он извлек кусок хлеба и по-братски поделился со мной. Затем он старательно завернул сало в бумагу, положил в шкаф и вытер пальцы чистым носовым платком.
Мы сидели совсем рядом, и в это время дверь открылась и в комнату вошла незнакомая мне девушка с сумкой в руке. Она бросила быстрый взгляд на столу на котором остались следы нашего пиршества — обрывки красной промасленной бумаги, крошки хлеба.
Девушка направилась к шкафу, открыла его. Алеш повесил мое пальто на свой пыльник, девушка на секунду задержалась перед ним. Потом, поднявшись на цыпочки (она была небольшого роста), достала с верхней полки завернутый в бумагу кусок сала и быстро сунула его в сумку.
— К ужину согреть утку или будем есть яичницу с салом? — спросила она грубоватым и решительным голосом. Алеш на минуту задумался.
— Пожалуй, уточку! — сказал он с выражением лакомки, которое ясно говорило о том, что он тщательно взвесил оба предложения, прежде чем выбрать «уточку».
Девушка делала вид, что не замечает меня. Она смахнула сор с полки. Все ее движения были весьма энергичны, несмотря на ее невысокий рост. Но, когда она уходила, мне бросились в глаза ее впалые щеки и измученное выражение лица. Ее хорошенькое личико вдруг подурнело, но тем не менее оно тронуло меня чем-то по-настоящему страдальческим, притаившимся в глазах, в уголках губ.
— Кто это? — спросила я приглушенным голосом. — Кто-нибудь из. ваших краев, с Полабья?
— Да нет, это Аничка из редакции! — небрежно отмахнулся он, как от чего-то само собой разумеющегося.
Я почувствовала себя приблизительно так же, как если бы у меня на глазах Алеш свалился и умер, а может, и еще хуже. Я ожидала, что он сам мне все объяснит, но он и не собирался делать этого. Я же не могла выдавить из себя пи одного вопроса. Не помню, как я дочитала одно из последних писем его друзей, голос у меня стал глухой и как будто чужой. А он держал себя так, словно ничего не случилось. Когда я собралась уходить, он мило удерживал меня, говорил, что не к чему торопиться, но я уже совершенно иначе воспринимала все его слова.
С невозмутимым видом ходил он по комнате, как неуклюжий медведь, словно моя встреча с Аничкой его не касалась, словно его слепота снимала с него всякую виду.
Но какую, собственно, вину? Разве он виноват? Разве он что-нибудь обещал мне? Потом, когда я медленно шла по улице, я поняла, что сама поступила опромечтиво.
У меня было такое чувство, какое бывает после вскрытия раны, когда перестает действовать укол; тупое спокойствие исчезло, и мне стало совершенно ясно, что это конец. Но поверить этому, смириться с этим было свыше моих сил…
И все-таки это конец.
Вот как будто и все, дядя! Не знаю, почему я отношусь к Тебе с таким доверием… Выбери из моего письма то, что Тебе нужно. Я не утверждаю, что нашла Алеша для Тебя, это была бы неправда. Но, несмотря на то, что все так получилось, что все это причинило мне столько волнения и горя, что он так огорчил меня, — несмотря на все это, я не могу не верить, что, если бы Алеш жил в будущей эпохе, он смог бы понять свой недостаток и избавиться от него. Впрочем, какое я имею право осуждать его?..
Либа.