Уже снарядившись в обратный путь, надев шубу, закутавшись шарфом, Капанадзе тряс руки Степаниде Емельяновне.

— Ваш приезд, дорогая, сделал чудо.

— Чудо это его родители сделали. Эдакий несгораемый шкаф отгрохали, — ответила женщина, явно довольная похвалой, и подмигнула мужу: — Чего улыбаешься, конечно, шкаф! Помнишь, мы с рабфака к вам в деревню приехали? Ему тогда было лет двадцать с малым, а отец был постарше, чем он сейчас. Так что вы думаете? Сходили отец с сыном в баню, а потом вдруг бороться схватились. Мнут друг друга, дом трясется, стекла звенят, покраснели оба, ни тот, ни другой не сдает. Лавка под ноги попалась — полетела лавка, стол — полетел стол. Стою, не знаю, что делать, а у «их уж не азарт, а злость… Федька, было так?… Вижу, такая буза, схватила ушат с водой, да как на них полыхну! И угомонились. Чай пить сели…

А вы говорите, чудо. Разве эдакого селлижаровского бугая с одного удара собьешь?

Ладо Капаиадзе привез на строительство весть: Старик поправляется. Она быстро разлетелась по котлованам, по карьерам, добралась до самых отдаленных объектов, разбросанных в океане тайги, и везде встречали ее с радостью.

В день, когда стало распространяться это известие, в уютной квартирке начальника пятой автобазы за столом сидел атлетического сложения человек в свитере крупной вязки. Детская челочка еще сбегала ему на жирный лоб, но широкую физиономию теперь обрамляла рыжеватая, узенькая «скандинавская» бородка, очень ее изменившая. Он старательно, каллиграфическим почерком тщательно приставлял букву к букве, и на лице было при этом написано такое напряжение, будто он нес большую тяжесть, боялся оступиться, упасть. Возле, на столике лежала газета «Огни тайги», раскрытая так, что со страницы смотрела та же бородатая физиономия. Облагороженная ретушью, она напоминала лицо морского волка из какого-нибудь джек-лондонского рассказа.

Вот большая, покрытая медным волосом рука, на запястье которой вытатуированы надпись «Не забуду мать родную» и крест с обвившейся вокруг него змеей, остановилась. Светлые глаза в белесых телячьих ресницах поднялись.

— Вот мать прочтет, ошалеет… Мурк, а Мурк…

— Если я еще раз услышу это кошачье имя, ты вылетишь отсюда, будто тобой из рогатки выстрелят.

— Чудно… Сам не верю. А Трифонович так и говорит: «Поднатаскаю тебя и заместо себя оставлю»… Ведь это ж подумать только — заместо Поперечного-старшего…

— А за младшего не согласен?

— Ну, Борька — сявка. Речи толкает, в газетах горло дерет, а кабы ему лучшие карьеры не подсовывали да соседи на него не батрачили, лопнул бы — и одна вонь. Ох, Трифонович мой за него переживает! Форс этот простить ему не может…

— У нас на базе тоже наобещали с этим броском семь верст до небес, и все лесом. «Мы», «мы», а теперь воздух продают. И на бетоне тоже… Мне с вышки-то видно.

— А как думаешь, Мурк…

— Опять Мурка? Вот сниму туфлю и — береги свою бородатую фотографию.

Мария сидит под лампой в пестром байковом халатике. Ее коротким волосам уже вернулся их естественный цвет. Принахмурив брови, она распяливает на пальцах крохотную распашонку и критически осматривает ее. Губы в недовольной гримасе становятся еще более пухлыми.

— Костька, ну почему у тебя сестра такая бездарная? Видишь, опять шовчик ушел, будет ему жать под мышечкой. — Она сердито отбрасывает рукоделие.

— Му… то есть Маша, а Поперечный намедни твово хвалил. Говорил, хоть и назвонил, а обязательство-то вытянет.

— Мой! — полная нижняя губка своенравно оттопыривается. — Мой тоже любитель сметанку слизывать. Только я ему не даю… И вообще, мальчики, вас бы без меня вши заели… Костька, помнишь, когда я замуж собралась, как ты мне грозился?

— Кто ж знал… А вроде верно, ничего мужик.

— Такой, какой мне нужен, — назидательно произносит Мурка, снова берясь за распашонку. — Вот видишь, где мне не нравится, распорю и снова перешью… Так и с вашим братом…

— Увидит мать мой портрет в «Огнях» — расплачется, будь я гад — расплачется. Раньше все писала: «Отец в гробу поворачивается от стыда…» — произнес брат, вертя в руках исписанный лист. И вдруг спросил: — Сеструха, а верно, что Старик поправляется?

— Здравствуйте, новость какая! — усмехнулась сестра, заглаживая наперстком шов. — Мой говорит: малую гирю к себе потребовал…

— Молоток! — восхищенно произнес Третьяк. — До сих пор помню, как он мне руки крутнул. Трифоныч мой ждет его не дождется.

— Один твой Трифоныч, что ли?..

В час, когда в квартире начальника пятой автобазы шел этот разговор, в доме один по Набережной бесшумно расхаживал по пустым комнатам Вячеслав Ананьевич Петин. Он заказал по телефону Москву, министра и теперь обдумывал разговор, который многое должен был решить. Когда с Литвиновым случилась беда, он осторожно позондировал вопрос о замене начальника у руководящего лица, которой к нему благоволило. Человек этот считал Петина глубоко партийным, остро мыслящим, передовым, инженером, доверял ему, вызывал к себе для советов и даже приглашал иногда на дачу, на партию в преферанс. Именно ему, а не министру, который особо благоволил к Литвинову, задал он этот деликатный вопрос. Но в этот раз человек этот то ли не понял, то ли не захотел понять намека, стал расспрашиввать о здоровье начальника, о том, чем можно ему помочь. И вдруг сказал:

— Разве можно освобождать Литвинова теперь, когда его жизнь в опасности? Это может его добить. Нет уж, вы крепкий товарищ, придется вам пока одному…

Что означало «одному», осторожный Петин уточнять не решился. Он работал с бешеной энергией, и хотя дела по всем показателям шли, кажется, хорошо, хотя «бросок к коммунизму» снова привлек к строительству всеобщее внимание, к Петину иногда приходило ощущение, что время работает против него. А тут эти слухи о выздоровлении Литвинова. Он послал на лесной станок Юрия Пшеничного. Тот вез с собой специально выписанный из Старосибирска огромный торт и большое дружеское письмо. Вернувшись, Пшеничный рассказывал, что Старик, хотя внешне выглядел и неплохо, почти не поднимался в этот день со своей завалинки, говорил слабым голосом. За разговором прикрывал глаза и дремал, жаловался на болезнь. Пшеничный не рассказал, правда, что, когда они прощались, Старик вдруг так стиснул ему руку, что тот вскрикнул от боли, и ему показалось, или это действительно было так: синие глаза начальника в это мгновение поглядели на него с откровенной насмешкой. Об этом Пшеничный не рассказал. Может быть, это только показалось? Стоило ли по пустякам волновать шефа?

Как бы там ни было, времени оставалось в обрез, и Петин решил позвонить министру, хотя и знал, что тот называет Литвинова своим учителем. К моменту, когда соединили Москву, и тон и содержание разговора были обдуманы,

— С Федором Григорьевичем надо все-таки решать, — грустным голосом произнес Петин, — Принимаю все меры, — тут он перечислил все — от вызова столичного медицинского светила до посылки уникального радиоприемника. — Делаю все, что в моих силах, чтобы вернуть его в строй, но… надежд, к сожалению, мало. Позвоните профессору, он говорил: никаких надежд. — В голосе Петина зазвучало волнение. — Мне тяжело, но как человек, на которого вы временно возложили ответственность за все это гигантское дело, я обязан просить форсировать решение вопроса о начальнике. Скоро перекрытие, самая ответственная пора, а у меня нет даже прав самостоятельно решать большие вопросы…

14

А Федор Григорьевич Литвинов поправлялся. Наконец, — когда именно, средствами медицины трудно установить, но есть основание полагать, что действительно в день приезда Степаниды Емельяновны, — роковое, распутье было пройдено, и теперь здоровье возвращалось, хотя нетерпеливому

Вы читаете На диком бреге
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×