дружбу. В доме смуглых, суховатых, подвижных Седых была она, как сама говорила, «белой вороной». При светлом лице, не принимавшем почему-то загара, при нежном румянце щек руки у девушки были большие, с жесткими ладонями, с загрубевшей кожей, растрескавшейся на кончиках пальцев.
Как-то с утра завязался и весь день шел обложной дождь. На уборку в Заречье не плавали. Дина весь день провела с Василисой и за это короткое время узнала о сибирской природе, о здешних обычаях столько, что перед ней, уроженкой Центральной России, выросшей к тому же в самой Москве, стал открываться новый мир. Но дождь на следующий день окончился так же сразу, как начался. С рассветом Седых отплыли на заречные поля, и женщина опять осталась одна почти в пустом селе.
Но ей всё-таки везло. Во дворе, в приземистом, рубленном из толстых бревен сооружении, с дубовой дверью на старинных кованых петлях поселился прибывший на том же злополучном «Ермаке» старосибирский археолог.
— Онич. Станислав Сигизмундович Онич, ниспосланный вам судьбою сосед, — рекомендовался он московской гостье, церемонно шаркая ножкой, обутой в здоровенный резиновый сапог. Он тут же объявил, что он внук польского ссыльнопоселенца Онджиевского, а по линии матери праправнук декабриста Бестужева-младшего. Посылая отсюда корреспонденции в варшавские и московские либеральные газеты, польский ссыльнопоселенец подписывал их Онич, что означало живущий на реке Онь. Станислав Сигизмундович — последний из Оничей, ибо он холост. Он научный сотрудник областного музея, работает над диссертацией о первых русских поселенцах в этом крае, а сейчас спешит собрать по пойме реки исторические экспонаты, ибо всё это, — он повернулся, обводя окрестности маленькой ручкой, — в недалеком времени станет дном нового, Сибирского моря.
— …Которое будет, правда, поменьше Каспийского, но побольше Азовского. Да, побольше Азовского, именно, именно.
Маленький, обезьяноподобный, с большущей блестящей лысиной, опушенной штопорками мягких волос, многословный и восторженный, Онич вообще-то, вероятно, был опасно болтливым собеседником, так как даже любопытная Василиса пряталась от него. Но своеобразный край, в который Дина попала, всё больше захватывал её, и она представляла для археолога благодарнейшую аудиторию…
Вот и теперь, после того как глухо отстукали и стихли вдали моторы колхозных баркасов, увозивших людей на заречные поля, Дина, быстро расправившись с оставленным для неё завтраком, вышла на дощатый замкнутый двор, окруженный со всех четырех сторон домом и хозяйственными постройками. Онич сразу же возник из-за своей дубовой двери. Он шел к ней многозначительной пританцовывавшей походкой, что-то пряча за спиной.
— Дина Васильевна, приготовьтесь быть потрясенной до глубины души. — Он вытянул руки, и «что- то» оказалось железной полосой, изъязвленной ржавчиной. — Монгольский меч тринадцатого века. Его мне вчера прислал Тольша. Они роют силосные ямы и на глубине двух с половиной метров вскрыли чрезвычайно интересное погребение знатного воина. Тольша написал…
— Какой Тольша?
— Как какой? Здешний колхозный агроном. Это же он строит в тайге на реке Ясной Ново- Кряжево.
— Какое Ново-Кряжево?
— То есть как какое? Живете здесь уже несколько дней и, не знаете. Новое, социалистическое село. Его так, конечно, не называют, его называют просто молодёжной бригадой «Красного пахаря». Так вот, представьте себе, они раскопали древнее погребение. Богатое погребение, каких тут еще не находили… Но пока прислали только этот чудесный меч. — Он любовно осматривал ржавую железину.
— Вы знаете, как он его сюда прислал? В футляре охотничьего ружья, обложив соломой. Умница. Именно, именно, редкий умница…
— Кто умница?
— Ах, вы надо мной смеетесь! Ну он же, конечно, Анатолий Субботин, по-местному Тольша. Жених нашей Василисы Прекрасной. Ей очень идет это имя: Василиса. Именно, именно. Между прочим, Дина Васильевна, я не сделал сегодня одного важного дела — я еще не поцеловал вашу ручку, мой предок никогда бы мне этого не простил.
Осторожно положив железину на помост, Станислав Сигизмундович вытер правую руку о полу гулкого брезентового плаща и, приложившись к руке Дины толстыми теплыми губами, задержал их дольше, чем того требовал рыцарский этикет.
— Мои кадры сегодня в поле. Седых услышал: приближаются заморозки, и мобилизовал даже ребят. Вплоть до пятиклассников. Копать не с кем, и я весь в вашем распоряжении. Именно, именно, распоряжайтесь мной, как хотите. — И, загремев плащом, он снова шаркнул ножкой.
— Я очень рада, — искренне отозвалась Дина.
Тут, на этой таежной реке, несущей чистые холодные воды с Саянских хребтов с такой быстротой, что, если пристально смотреть на них, начинало казаться, будто бы не вода, а остров, как корабль, несется навстречу, она за несколько дней увидела столько, что о московской квартире, где сейчас жила её мать, вспоминала только вечером, перед тем как утонуть в своей жаркой перине. Все тут поражало масштабами. Неожиданное стояло сразу же за воротами двора, набранными по-старинному, «в ёлочку», замыкавшимися тяжелым засовом.
Когда-то до войны, девочкой, Дина выезжала в Подмосковье в пионерский лагерь. После рабочего общежития «Трехгорки», где её семья занимала комнату, всё там казалось чудесным: и изрезанная золотыми косами речка, и луга, огороженные изгородями из жердей, и сосновый бор, и веселые перелески белых березок с мягкой, трепещущей листвой, напоминавших ей толпу девушек на школьном выпускном балу, и жаркий воздух под соснами, остро пахнущий богородицыной травкой. Дина, босая, с исколотыми ногами, в трусах, в красном галстуке на белой блузке, готова была от восхода и до заката бегать по теплому песку, по скользкой лесной хвое, вдыхать запах смолы, приходить в восторг от каждой грозди светлор, неспелой, еще только начинавшей румянеть брусники, и вставать с рассветом, чтобы посмотреть, как гаснет на зеленоватом небе последняя звезда. Огромным, ярким, щедрым казался ей лесной мир!
Тут, в Сибири, он вспоминался маленьким, бедным. И село Кряжево совсем не походило на бревенчатые деревни, как двор, в котором она жила, даже и отдаленно не напоминает избу её родных краев. Это был не дом, а именно дощатый двор, образованный обступавшими его постройками. Только фасад жилой избы да ворота выходили на улицу. Справа — коровник, слева — конюшня, а в глубине — амбар, где живет Онич, и рядом шоха — драночная крыша на столбах, где сейчас сушатся сети, висит рыбачья снасть. Все крепкое, рубленное на века. У каждой двери кованые пробои для замка. А снаружи всё: и оконницы, и коньки крыш, и ворота — оторочено кружевом грубоватой деревянной резьбы.
— Кержацкое село, староверы, хозяева, — рассказывал Онич. — У них каждая копейка рублевым гвоздем была прибита. От высланных сюда духоборов село пошло. Помните, как-то у писателей, кажется, Никита Сергеевич однажды Некрасова цитировал?
И хрипловатым голосом Онич декламировал: