Раз уж упомянут Париж. Помню предательскую с юных лет мысль, что Петербург так чарует меня просто потому, что я не видел других мировых столиц. Каким же облегчением было убедиться, что даже в нынешнем состоянии, после долгой выматывающей болезни, он невозмутимо выдерживает сравнение с самыми прославленными городами. Он совсем другой, чем они, – и это замечательно; он не менее прекрасен, вот что главное. Сегодня он много беднее их, но он не всегда был беден, и его бедность не навек. Во многом же он непревзойден, и прежде всего – в использовании речной дельты.
Поражающий воображение Манхэттен, главная часть Нью-Йорка, стоит даже не на одном, а на двух огромных эстуариях – Гудзона и Ист-Ривера, но настоящих набережных Манхэттен почти лишен, там есть считаные места, где можно выйти к воде. Правда, говорят, там недавно появился отрезок настоящей прогулочной набережной вдоль Риверсайд-драйв. И это замечательно: лучше поздно – Нью-Йорк старше Петербурга, – чем никогда. Не слишком талантливо использовала свой «прекрасный и голубой» Вена. Превосходна система парижских набережных (особенно хороши двухъярусные), дивно смотрятся мосты Праги, но реки в этих двух столицах – просто речушки по сравнению с Невой. Есть другие города, отмеченные роскошеством речных вод, – Лондон, Будапешт, Каир – но нет более совершенного речного вида, чем тот, что открывается со стрелки Васильевского острова.
Случайность ли, или какой-то сверхчувственный инстинкт помог основателю империи выбрать среди плоских низин столь безошибочное место для крепости и дворца, для самой имперской по своему облику столицы в целом мире?
И есть ли еще другой город, события жизни которого – закладку крепости, «ледяной дом», доставку камня-грома, наводнения, подъем Александровской колонны, «Большие пожары» 1862 года, гульбу «братишек», блокаду – вспоминаешь как события собственной жизни?
Только раз я сумел провести в волшебном городе целое лето, и это было лето ничем не разбавленного счастья. Мне так и не случилось его повторить, но, может, это и правильно – не стоит девальвировать праздник. За три месяца случился, помню, от силы один дождь, буйный и веселый ливень, все остальное время небо было синим и в нем громоздились великолепно вылепленные облака. Морем пахло даже совсем далеко от моря и от Невы, проходили свои жизненные циклы тополя, осыпая город тоннами пуха, в свой черед цвели и пахли жасмин, сирень, шиповник, липа, а вдоль заброшенного Екатерингофского канала, густого от утопленников-бревен, на каждом суку висел стакан. Когда я поздней осенью поделился своими восторгами с бывшим однокашником, выяснилось, что мы были в Питере одновременно, но погода, по его словам, все время была паршивая, лило не переставая, и – «как вообще можно там жить?». Наверное, правы были мы оба, просто каждый живет в своей погоде и в своих жизненных декорациях.
Когда я впервые попал сюда юнцом, все бытовые вещи в коммуналках – мебель, постельное белье, скатерти, посуда, абажуры и прочее – продолжали оставаться дореволюционными, хотя эпоха этих вещей и была уже на излете. Велико же оказалось наследие, если целые поколения не смогли его износить, разбить, амортизировать и промотать! Поколения переселенцев, миллионы простонародных выходцев из других краев, почти заместили прямых наследников и потомков. Это замещение более всего вдохновляет рыдальцев о Петербурге. Всем, наверное, доводилось слышать и читать и о городе с вынутой (вариант: пересаженной) душой, и о городе-декорации. Но жизнь смеется над теориями. Петербургский дух, переселяясь в новых людей, продолжал оставаться особым – как ни в чем не бывало. Так церковь использует священное миро, привезенное из Святой земли чуть ли не при Всеволоде Большое Гнездо, то есть 800 лет назад, всякий раз доливая обычного масла, едва сосуд опорожнится наполовину. Это продолжается веками, и святости не убывает.
Время за пропастью
Уяснить простые вещи не всегда легче, чем сложные. Однажды, лет двадцать назад, мне вдруг удалось понять, что такое непрерывность Петербурга. Мой друг и величайший знаток города Володя Герасимов (он, кстати, из самой простой семьи) водил нас с женой по «распутинским местам», пересказывая по памяти из журнала «Красный архив» то чьи-то мемуары, то жандармские сводки. У большинства людей прочитанное теряется в неупорядоченной куче, а он помнит все, ибо любой единице информации его память находит точное место на пересечении осей времени и пространства: «где» и «когда». Неподалеку от Витебского вокзала мы подошли к дому со следами былой красоты, и Володя процитировал донесение агентов наружного наблюдения начала декабря 1916 года о том, как «старец» приехал сюда ночью на таксомоторе, долго трезвонил в звонок и в нетерпении разбил стеклянную вставку в двери. «До сих пор новую никак не вставят», – добавил Володя. И действительно, левое стекло – толстое, фацетное, – было на месте, а правое отсутствовало. На миг я остолбенел: 1916-й год, время за пропастью, что-то вроде пермского или мелового периода, если не протерозоя, оказывается, был вчера. Герасимов, конечно, шутил, хозяева дома имели уйму времени на починку двери, целых три месяца. Это уж потом наступили такие особые десятилетия, когда стало затруднительно сделать что бы то ни было, не говоря уже о вставке фацетных стекол. Миг остолбенения прошел, и – о чудо – пропасть, преодоление которой всегда требовало от меня психологической телепортации, сомкнулась без шва.
Правда, пришла другая крайность. Теперь, читая воспоминания о начале века, я слишком легко переселяюсь в тот, ушедший, мир и по мере приближения 1914-го или 1917-го всякий раз начинаю по- детски надеяться: а вдруг на этот раз, именно в этой книге, все повернется иначе? И эта надежда живет до последнего мига. Вот мемуары «Четыре трети нашей жизни» Нины Кривошеиной, урожденной Мещерской. Вечером 25 октября 1917 года мемуаристка слушала оперу «Дон Карлос» с Шаляпиным в переполненном театре Народного Дома на Кронверкском (при большевиках – кинотеатр «Великан»), после чего поехала к себе на Кирочную трамваем, они тогда ходили мимо Зимнего, как нынешние троллейбусы.
Это описание в очередной раз внушало сумасшедшую надежду: а вдруг сейчас произойдет что-то непредвиденное, дьяволов замысел поскользнется на какой-нибудь банановой корке, что-то предпримут – наконец! – генерал Алексеев, генерал Черемисов, дурацкий полковник Полковников… Или поезд со 106-м Финляндским полком изменника Свечникова сойдет к чертовой матери с рельсов где-нибудь у Белоострова… Но нет, продолжение безжалостно: и из этой книги, всего страницу спустя, я в тысячный раз узнал, что костры юнкеров горели недолго; в эту ночь произошел большевистский переворот.
Место силы
Петербург побуждает к размышлениям не только на темы альтернативной истории. В нем – лишь вглядись и вслушайся – всегда присутствует легкое ощущение таинственного, где-то – совсем чуть-чуть, а где-то – очень мощно. Есть места со странным светом и странным эхом – например, Конный переулок. И не он один. Гоголь ничего не выдумывал:
Весь Заячий остров, без сомнения, – остров тайны. Но только когда Петропавловская крепость пустынна, есть шанс физически почувствовать эту тайну. Не знаю, как сейчас, но еще в 80-е по крепости можно было гулять ночью. Отчего-то это мало кто знал. Даже мои питерские друзья отказывались верить, что такое может быть. Неслыханный либерализм объяснялся просто: внутри крепостных стен оставались