кокетство.
Но все?таки это «смотрибельная» картина. Сэр Седрик Хардуик предлагает нам настоящего Квотермейна, а Роланд Янг — если говорить о его весьма правдоподобном монокле и белых бриджах — самый что ни на есть капитан Гуд, хотя я что?то не разглядел у него вставной челюсти («У него было целых два прекрасных комплекта, которые пусть и не облегчали его существование, но заставляли меня нередко нарушать десятую заповедь». Какой же хороший писатель Хаггард!). Одноглазый африканский король Твала великолепен; постановка Роберта Стивенсона значительно превосходит средний английский уровень; созданные мистером Баркасом африканские пейзажи из картона, веревок и прочего павильонного инвентаря, выглядят лучше, чем обычно. Но я с сожалением вспоминаю старые немые ленты, в которых было куда больше подлинного Хаггарда. И, насколько я помню, там была золотая борода.
Трауберг, поставивший «Новый Вавилон» — блестящую, веселую, энергичную версию парижских событий 1871 года, — сделал «Сына Монголии». Трауберг наделен талантом воссоздавать легенды. У кого?то, быть может, до сих пор в минуту отчаяния дождливыми вечерами возникает в памяти мидинетка из «Нового Вавилона»: несуразная фигура, покрытое дождевыми каплями лицо, выражающее немое и наивное изумление, когда она, в глубине души болезненно пережив все стадии эволюции природы, умирает в момент первого проблеска в ней человеческого разума.
Сын Монголии — такое же простое, несмышленое существо, в ком прямо на наших глазах пробуждается разум. Правда, обладая большой физической силой и природным чувством юмора, он становится героем легенды с более счастливым концом, в которую, впрочем, труднее поверить, чем в ту, где сама доброта умирала под проливным дождем у стены.
Этот Сын Монголии влюблен в пастушку (более подходящее имя, чем Трианон, трудно придумать для этой девушки, разъезжающей на крепеньком пони, — маленькой, задиристой, с миндалевидными глазами). Чтобы избавиться от него, его соперник подкупает прорицателя в караван–сарае (на дворе свалены в кучу велосипеды, старики–священники, сидя у плевательниц, перебирают четки, и где?то протяжно поют меланхолические песни). И прорицатель читает у монгола на ладони: «Многодневное путешествие на Восток, там найдешь зачарованный сад. Если отведаешь в нем один плод, станешь героем. Если встретишь в пути препятствия, крикни: «Я Цевен из Шорота». И простодушный бедняга отправляется в дорогу, как это обычно делал в сказках младший сын. В пути его застигает пыльная буря, благодаря которой он незаметно минует пограничные посты и оказывается в Маньчжурии, в стране феодального бесправия, коварных японских шпионов, казней без суда; стране, где страдания человеческие столь же естественны, как дыхание и сон. Он подружится с пастухом, которого выпороли за предсказание того, что когда?нибудь Монголия обретет свободу; потом подслушает разговор японского офицера с цирковым борцом, замыслившим провести в страну неприятельские войска, и, после того как он разоблачит шпиона, его посадят в клетку, и он, приговоренный к смерти местным китайским правителем, решившим предать свою родину, попадет в зачарованный сад своей мечты.
Потом его ожидает освобождение и побег на маленьких сказочных пони, которых по бескрайним просторам монгольской степи преследует огромный танк. В последнюю минуту он, словно библейский герой, получит спасение: Цевен вместе со своим другом лежат на земле, под ногами невозмутимо жующего стада, пока солдаты в тщетных поисках беглецов направляют на горизонт свои лейтцевские бинокли. Не будем обращать внимания на неотработанный пропагандистский финал картины, а лучше запомним поразительную смесь древнего и нового, мелодрамы и сказки. В салоне «даймлера», с цветочными горшками на брезентовом верхе, подбитом атласной тканью, китайский правитель с торопливой похотливостью предается любовным утехам, шпион в долгополом халате качается в гамаке и обсуждает с полуголым борцом план передвижения войск, клоун прячет армейский револьвер в длинной седой бороде, и, пока палач ждет с обнаженным мечом, секретарь правителя, в костюме–двойке и в очках с роговой оправой, читает в томе «Арабских ночей»: «Цевен из Шорота должен стать короче на одну голову». Есть в этой картине один незабываемый панорамный кадр, когда камера скользит вдоль бесконечной китайской улицы: верблюды и велосипеды, сидящие на корточках преступники, чьи головы зажаты в деревянных «воротниках», мясницкие лавки и чайные, неизвестно за кем охотящиеся в толпе солдаты, ряды швейных машин, остроконечные башни городских ворот в древних стенах и пыльная степь, уходящая за горизонт…
Насколько же лучше могли бы сделать «Грозовой перевал» французы! Они знают, как надо снимать сцены физической страсти, а в этом раскинувшемся в Калифорнии Йоркшире, где звучат чувственные и невротические английские голоса, нам предлагают секс в аккуратной целлофановой упаковке. Здесь нет ни себялюбцев, ни одержимых страстью. Этот Хэтклифф ни за что бы не женился из чувства мести (нервный, срывающийся голос Оливье более подходит для балконов Вероны, романтической влюбленности), и трудно вообразить себе призрак этой Кэти, оплакивающей свою отвергнутую любовь у разбитого окна, хотя Мерль Оберон изо всех сил старается сыграть самую обыкновенную девушку. Сюжет упрощен (что вполне логично), воспроизводится только история одного поколения, второстепенные персонажи либо отступили на задний план, либо вовсе исчезли, и мрак, мрак почти на всем протяжении картины, мрак, заменяющий тревожную страстность романа. Мерцает пламя свечей, хлопают окна на сквозняке, устрашающие тени падают на невозмутимые лица актеров — и все это для придания значительности довольно?таки невнятному сценарию, который не стал проверкой способностей Бена Хекта к оригинальному творчеству. Может быть, Голдвин, которому не занимать смелости, и понимал, что от него здесь требуется, — он ведь выбрал отличного режиссера для «Тупика», и, возможно, не вся вина за неудачу этой картины ложится на Уайлера. Примем во внимание сценарий Хекта и игру актеров — чувствительных и именитых британцев. С каким же благоговением отнеслись к постановке картины, которая должна быть грубой, как стиральная доска! Кто?то может припомнить «Бурю» — не особенно знаменитый французский фильм: там любовники в душном номере заштатной гостиницы гоняют мух, лежа среди раскиданной одежды, не имея ни сил, ни желания спуститься вниз к обеду. Такой вот чувственности и не хватает здесь. Сентиментальное рандеву Хэтклиффа и Кэти на утесе, где они любили играть детьми, — не лучшая замена. Да и вообще вся картина больше похожа на старомодное подарочное издание…
Кинематограф до сих пор еще не воздал должное Шерлоку Холмсу. Последняя попытка оказалась не из самых худших, потому что тут пальма первенства должна быть отдана одной из первых звуковых картин с мистером Клайвом Бруком, где великий сыщик занимал пассажирскую каюту на борту современного трансатлантического лайнера и преследовал профессора Мориарти, который избавлялся от своих врагов с помощью электрических приборов, пулеметов, радио — это вместо запряженного парой лошадей фургона и падающего с крыши шифера… Первый приз за самый нелепый фильм, несомненно, завоевала Германия. В Мексике мне довелось увидеть «Шерлока Холмса» УФА, и я все еще недоумеваю, что поняли в том фильме невозмутимые метисы, занимавшие самые дешевые места в зале, за кого они принимали двух шаромыжников, попавших на воды где?то в Германии. Они называли себя Холмс и Ватсон и постоянно сталкивались с таинственным незнакомцем в охотничьем костюме и дождевике, который при виде их в фойе гостиницы заливался добродушным тевтонским хохотом и, в конце концов, был вызван в суд свидетелем, где, к удивлению судьи и полицейских, заявил, что таких субъектов, как Холмс и Ватсон,