— Баба у тебя какая культурная!
— А что случилось, Гоша? — спросил я. Он был серьезно изумлен.
— А я ей говорю: какая у вас печь высокая и побеленная, — пояснил мне Гоша с восторгом. — А она мне отвечает: да, печь хорошая, высокая и побеленная, а другая бы сказала: да иди ты отсюда на хуй!
И, прощаясь на крылечке, он еще покачивал от восхищения головой.
Мне странно и приятно вспоминать это сейчас и в Иерусалиме. Дети выросли уже и в эту нашу вторую жизнь полностью вошли, вросли и вжились. Так самостоятельны они теперь, что изредка даже шальная мысль у нас с женой мелькает: вот, дескать, опора нашей скорой старости. Потом спохватываемся и смеемся. Но некая глубокая педагогическая мысль у меня есть: в целях сугубо воспитательных подросшим детям надо помогать лишь до ухода их на пенсию.
А интересно, как родившаяся уже в Израиле внучка будет относиться к нам — оттудошним?
Как все на свете внучки. С интересом, без почтения, со снисходительной любовью. Однажды мудрый человек Зиновий Гердт нам рассказал историю. Повел он как-то свою внучку в зоопарк, и там она ужасно наслаждалась. Лопотала детские глупости, угощала чем попало зверей, веселилась, удивлялась и вовсю гуляла. А возле клетки льва вдруг поскучнела, погрустнела, тяжело задумалась и деловитовкрадчиво спросила:
— Скажи мне, дедушка, а эсли (от волнения она так и сказала — эсли) тебя съест лев, то на каком троллейбусе мне ехать к папе с мамой?
Годы, собаки, жизнь
Хотя я не был никогда завзятым другом меньших братьев, но собаки мне по жизни попадались. Как- то весной семьдесят восьмого года позвонил средь бела дня приятель, человек очень талантливый, а по профессии — астрофизик.
— Слушай, — сказал он, — ты вот в Израиль собираешься, а там тебе в разгар рабочего энтузиазма уже не позвонит известный ученый, без пяти минут академик, чтобы заехать через час и выпить водки.
— Ясно, что не позвонит, — охотно согласился я, — на воле люди делом заняты, а не херней в засекреченных лабораториях.
— По космосу, только по космосу, — перебил он меня и тут же поспешил добавить, будучи слишком умен для облегчающих иллюзий, — но все равно, конечно, на войну, и нечего мне это тыкать в глаз в хорошую минуту. Выпить мне с тобой охота, а не препираться. Так я выхожу?
— А я как раз пока сбегаю, — ответил я.
И пошел я в винный магазин, где привычно занял очередь и привычно стал читать прихваченную книгу, ибо разговоры в такой очереди знал наизусть и никаких фольклорных радостей не ждал.
Но когда минут через сорок отходил я от прилавка с вожделенными двумя пол-литрами, вдруг тесно подошли ко мне возле двери два алкаша и чуть ли не дуэтом тихо сказали:
— Друг, купи породистого щенка.
На ладони одного из них в заботливо подложенной кепке лежал нежно-желто-белый комок необыкновенной пушистости с двумя черными пуговицами глаз над розовым младенческим носом.
— А правда породистый? — зачем-то спросил. Не погладить это чудо было невозможно.
— Сукой мне быть, — торжественно сказал алкаш. И добавил, честно подумав: — Что ли терьер, хер его знает, уже не помню.
— Мать его — медалистка всех фестивалей, — сказал второй, зная психологию советского человека. — Двадцать рублей просим, а на фестивалях за них тысячу дают.
Бутылка водки в те благословенной памяти времена стоила три рубля шестьдесят две копейки. Я понимал, что это чудо отдадут и за бутылку, но мучили меня иные соображения.
Моя любимая жена была всегда категорически против того, чтоб завести собаку. Не любила она домашних животных. А точнее — обладала очень редким (и для обладателя мучительным) даром совершенно реального ощущения разных будущих житейских неприятностей. То, что собака будет убегать, теряться, болеть и вообще когда-нибудь умрет, — заранее терзало мою жену жгучей болью. А то, что мы животное, конечно, полюбим и все это будем тяжело переживать, — заведомо добавляло Тате страданий еще и за нас. Поэтому на просьбы дочери (и сам я был не прочь, о чем нешумно заикался) следовал всегда решительный отказ, который обычно был снабжен еще одним замечательно прозорливым доводом:
— Ты убежишь в школу и к подружкам, папа — неизвестно куда на целый день, а я корми ее и с ней гуляй. Нашли себе дурочку.
Все это вихрем пронеслось в моем сознании, и сам я удивился, слушая, как отвечаю алкашам:
— Давайте так поступим, мужики. Сейчас пойдем ко мне домой, тут рядом, и если жена моя всех нас троих не выгонит с порога, я вам тут же отдаю двадцать рублей. А если выгонит, то я вам ни за что даю на бутылку. Пошли?
Алкаши потянулись за мной гуськом в полном молчании — очевидно, боясь неосторожным словом спугнуть такого идиота и лишиться бутылки.
— Господи, — сказала Тата, — я ведь как чувствовала, лучше бы сама сходила.
— Терьер, — льстиво и пугливо сказал один из алкашей.
— Пушистый очень будет, — это, как я услышал, говорил я сам. Таким же тоном.
Жена тяжело молчала, но ее рука уже тянулась — гладила комочек белой шерсти. А деньги были у меня с собой, и алкаши не растворились даже — просто испарились в мгновение.
Через пять минут первая лужа знаменовала появление в нашем доме собаки, и жена подтерла эту лужу так безмолвно, что я почувствовал себя последним мерзавцем.
Дочке нашей было в это время двенадцать, сыну — пять, а Тата вообще на диво добрый человек, так что щенка Фому растлили мы мгновенно и бесповоротно. Стал он безбоязненным и наглым, ошивался непрестанно у стола (за что кличку получил — Ефим Попрошаер), убегал во всех направлениях, едва оказывался на свежем воздухе, и никакой пресловутой сообразительности дворняжек (ибо терьером он таким же был, как я — горным орлом) не проявлял. Но полюбивших его детей это ничуть не печалило.
нежно мурлыкала над ним дочь слова моего сочинения (моя репутация литератора в доме снова посвежела). А сын просто молча облапливал его с такой неистовой страстью, что Фома визжал и вырывался, забиваясь под кровать. Хотя ласковости был необычайной, лез ко всем чужим людям с заведомым обожанием, так что сторожем он оказался ровно таким же, как терьером.
Еще одну его особенность я пропустить никак не могу, хотя весьма интимного характера она была. Его пушистая курчавость не ослабевала даже под хвостом, и мы частенько, чертыхаясь, выпутывали его какашки из густой шелковистой шерсти. А постричь его в этих местах не смели догадаться.
Во мне Фома незамедлительно признал хозяина и норовил все ночи спать под моей кроватью. Но во сне ворчал, повизгивал, хрипел и рычал, переживал какие-то приключения, будто наверстывал нечто упущенное в прежней жизни, когда был, возможно, волкодавом, морским пиратом или женщиной-вампиром. Кто знает, кем мы были в прежней жизни и как это сказывается на снах сегодняшней?
Судьба тем временем плавно катила меня к тюрьме, и когда меня забрали, то Фома (уже впоследствии мне рассказали) просто-напросто сошел с ума. Он выл, метался по улицам, ища меня, возникли у него всякие внутренние расстройства, и попал он под машину, перебегая улицу Ордынку. А знакомый ветеринар объяснил, что это было как бы неизбежно: попадают под машины уже больные собаки, ибо все реакции и сметка у них сильно ослаблены.
Только честно все-таки сказать придется, пафос этой уличной трагедии снижая, что бежал Фома