ответственности я предупрежден». Так что и сообщать, кто где живет, было, оказывается, покушением на государственную тайну, а за разглашение — ответственность.
Дети — четверо из шести — были немолоды. И уже у каждого свои были дети. Только никаких почти не видел Рубин несомненных родовых признаков той блестящей артистической фамилии, что когда-то прижилась в России и хорошо была в ней известна. И от этого очень тоскливо ему было, и необъяснимое жгло чувство собственной вины.
А в Ухте остался памятник Пушкину, созданный неизвестно кем и когда, и к нему стали в последние годы собираться молодые поэты, чтобы читать свои стихи по праздничным дням. А создатель памятника этого — неподалеку лежит. Только неизвестно пока в точности где. И от остальных его уже не отличить. От остальных десятков миллионов.
— Вы мне про русский народ лучше ничего не говорите. Я его двадцать один год изучала в тюрьмах, лагерях и ссылках, а светлее места не бывает, чтобы человеков разглядеть. Если ты споткнулся или зашатался, русский человек тебя под зад толкнет. И не по злобе или ради собственной пользы — просто так толкнет. И еще с твоим же другом станет о тебе жалеть по пьянке, а если друг не так о тебе скажет, он ему за это морду набьет. Или вдове твоей поможет. Или переспит с ней. У меня к русскому народу такой антисемитизм выработался! Да, да, не смейтесь, я давно эту формулу придумала. Я сама наполовину грузинка, на четверть немка, а на четверть русская. Имею право. И сходилась я всю жизнь с людьми, ни на их национальность не глядя, ни на партийные заблуждения. В первой ссылке я в Уфе сидела, в лагерь меня оттуда забирали — так вот, знаете, какая у меня была формулировка? За близость к троцкистско- бухаринско-зиновьевскому-право-лево-эсеровскому-анархистско-меньшевистскому блоку. Вот вы опять хохочете, а это просто перечень моих друзей по ссылке. Так что я повидала, не жалуюсь… Вы пишите, пишите, не стесняйтесь, я уже ничего не боюсь, хватит. Правда, и раньше не боялась. Меня когда взяли первый раз, так за меня Горький просил Ягоду. Тот обещал посмотреть и разобраться. Я сейчас вам объясню, почему за меня сам Алексей Максимович просил, сперва только про Ягоду закончу. И вот этот выродок сообщает через день: ничего не могу поделать, Алексей Максимович, язык бы ей укоротить, тогда бы и помочь удалось. А это я просто следователя спросила: зачем вы меня, вполне советского человека, взяли на ваши краткосрочные курсы антисоветских убеждений? Неужели вы думаете что после всего, что я увидела в Бутырке, я смогу верить хоть единому вашему слову? А он, дубина, все это в протокол записал. Ягода еще Горькому сказал: Алексей Максимович, вы за нее не бойтесь, такие, как она, даже у нас не пропадают. И ведь прав, скотина, оказался. Между прочим, наша семья в некотором смысле ответственность за этого мерзавца несет: когда маму выслали из Петербурга в Нижний Новгород, она немедленно кружок завела по изучению социал-демократии, а туда стал ходить юный сын аптекаря Генрих Ягода. Мы за все, за все сами в ответе. А отца моего имя вам уже, должно быть, ничего не говорит? Гогуа. Калистрат Гогуа. Знаменитое было имя. Самую первую забастовку на Кавказе в паровозном депо еще в девяносто каком-то году — мой отец организовывал. После он был членом правительства Грузии. Там его и повязали — обманом, когда Грузию большевики захватили.
Обещали неприкосновенность, конечно, а после всех арестовали. Я перескакиваю, извините. А на маме моей отец женился как раз в ссылке. У мамы семья зажиточная была, с корнями, породистая. И все были за революцию, между прочим. Бабушка только два слова все время путала: большевики и белошвейки. А когда мама им о женихе сообщила — он машинистом паровоза был до ссылки, то бабушка замечательно сказала: конечно, революцию делать надо, только зачем при этом за рабочих замуж выходить? Но потом они его очень полюбили. Он насквозь прозрачный человек был: чистый, умный, озаренный…
Нет, они не в обычной тюрьме сидели, когда их из Грузии привезли. Что вы! Был для них устроен специальный Суздальский политизолятор. В старом монастырском здании он помещался. Вот где показуха была, вот где туфта! Я сейчас все время об этом изоляторе вспоминаю, когда к нам разные коммунисты из- за границы приезжают, а им так мозги пудрят, что даже князю Потемкину с его деревнями не снилось. Так это еще тогда началось, тоже ведь разные социалисты приезжали, уже не помню их фамилий. Как, мол у вас обстоит дело с членами разогнанных социалистических партий? Замечательно обстоит с ними дело: рядовые члены покаялись и влились в рабочие коллективы трудящихся, а вожди — благоденствуют в Суздале. Желаете посмотреть? Поехали! А в Суздале заводят как бы в первую попавшуюся камеру, где на столе благодать и блаженство: мягкое кресло возле письменного стола, бумага и чернильный прибор, на стенках фотографии родных и близких, книг полным-полно, живи и радуйся. Только одна маленькая неувязка: все ссыльные в лес по ягоды пошли, осенью — по грибы, зимой — на лыжах. Да они с вами разговаривать все равно не будут, не хотят они ни с кем общаться, им неинтересно, пока собственные теоретические разногласия не увязали, так что глянули — и поедемте обратно. И уезжали. А из этой показательной камеры все потом растаскивалось по местам: у кого-то из начальства было кресло, у кого какие книги на полках стояли — все это просто собирали для впечатления. Фотографии у всех и вправду были, так что в целом такая липа выходила — пальчики оближешь. В полном восторге уезжали приезжие, так вот всяким роменам ролланам с бернардами шоу головы и задуривали. А заключенных после отъезда гостей приводили обратно из какой-то камеры дальней. Кстати, и так никто бы слова лишнего этим сраным социалистам не сказал: уедут ведь, а ты останешься. Да из гордости не сказали б они им ни слова, такие были люди настоящие. Как в Ухте, помню, я тогда в строительном управлении работала, а там зэки все, но бабы вольнонаемные тоже были. Вот одна новенькая и спрашивает инженера-зэка: как вас кормят на зоне-то? Он сам профессор бывший, математик, зелено-желтый весь сидит, зубы цинга съела, глаза запавшие — так ведь он этой дуре жаловаться разве станет? Замолчали все разом, а он так вежливо ей отвечает: ничего кормят, благодарствую, только очень утки с яблоками надоели. Каждый день утки с яблоками, прямо не смотрел бы, а вот индейка с рисом или телятина с грибами — это не слишком часто, больше по выходным. Даже эта идиотка сообразила, вся пятнами пошла. Ах, какие люди там сидели! Я уж не про ум и таланты, я про человеческое их достоинство все вспоминаю, что же их-то убила Россия, зачем?
Рубин отложил ручку, чтобы отдохнула рука, откинулся в кресле и блаженно закурил, оставив спичку гореть, пока Ирина Калистратовна Гогуа разминала папиросу. Он пришел к ней всего час назад, но чувствовал себя так, словно долгие годы поддерживал это замечательное знакомство. Час назад ему открыла дверь явно когда-то очень красивая, аккуратная и собранная пожилая женщина с живыми темными глазами и крепким рукопожатием. Ее никак нельзя было назвать старушкой, хотя возраст свой она не скрывала: с девятьсот четвертого, отнюдь не первая молодость. Одета она была в модные вельветовые брюки, голубую вязаную кофточку и производила впечатление пожилой избалованной театралки. К Рубину старушка Ирина Калистратовна отнеслась с приветливым равнодушием, с порога предупредив его, что в смысле новых знакомств блюдет в своем доме крайнюю чистоту, отчего просит его не обижаться, но сразу изложить, кто он, что писал раньше, что пишет сейчас и чем интересуется. Рубин рассказал о своих розысках, связанных с Бруни, о людях, которых повидал, о нескольких общих знакомых — даже стишок прочитал: «Не узок круг, а тонок слой нас на российском пироге, мы все придавлены одной ногой в казенном сапоге».
И старушка заговорила с ним так, будто они давно были известны друг другу. Да, она сидела в Ухте. Нет, она не могла знать Бруни, ибо прибыла туда по этапу в октябре тридцать восьмого, когда Бруни уже не было в живых. Она пришла с этапом смертников — это недобитых под Воркутой троцкистов отправили к Кашкетину в Ухту. Да, сейчас она расскажет. Да, конечно, можно записывать. Даже нужно, а то она сама всегда ленилась, о чем изредка жалеет. И про Бруни она тоже может кое-что рассказать. О его смерти. Это очень важно, как именно умирает человек — как он себя ведет при этом, что говорит. Она два раза готовилась к смерти и среди смертников жила.
Так начался их долгий разговор. Случайный и прихотливо петляющий, но ничего от старческой болтливости не было у этой женщины, уцелевшей в силу невероятного, нескрываемого и неугасшего жизнелюбия.
— Нет, пыток еще не было тогда на Лубянке.
И в Лефортове о них не слыхала. Только вот что было со мной лично: после одного допроса, а я ни в чем не сознавалась, никого не оговаривала, все отрицала про себя и других, да еще грубила следователю — повели меня в камеру по коридору. На Лубянке дело было. И вдруг вталкивают в маленькую каморку без света. Я сперва думала — переждать, пока навстречу кого-нибудь ведут, знаете эту их подлую повадку,