волнуются и переживают мужики.
Охотничий домик, а вернее, небольшой деревянный терем, окружённый постройками-подсобками и домами обслуживающего персонала, строился когда-то для партийного вельможи и был обставлен соответствующим образом: зал трофеев с камином из дикого камня, где на полу искрились медвежьи шкуры, извивались оленьи рога, из которых была сделана мебель, кабаньи и косульи морды таращили блестящие глаза из яшмы, на аскетически бревенчатых стенах висели медные рожки, старинные ружья с пороховницами, охотничьи пистолеты и ножи. Полковнику хотелось именно сюда, в эту исконно мужскую обстановку, — тянуло к дереву, шкурам, открытому огню. Хотелось мяса, жаренного на костре, много вина в глиняной посуде и чтобы рядом на медвежьей шкуре лежала женщина. Не обязательно любимая, не обязательно преданная, а просто как символ, женское начало, та, другая половина живого мира, имеющая детородные формы, необъяснимую притягательность.
Обслуживающий персонал остался прежним, обученным, внимательным, по виду гостей знающим, что требуется для отдыха. Кроме двух егерей и трёх профессиональных стрелков-загонщиков, добавилось ещё два инструктора — по рыбной ловле и поиску грибов. К приезду полковника всё было готово — стол, огонь и вино. Осталось лишь заполнить собой пространство зала трофеев, освещённого газовыми фонарями. Две молодые барышни, две оленицы с кружевными наколками на волосах в виде ветвистых рогов гостеприимно приглашали к дубовому столу.
И тут Воробьёв всё начал портить. Он выбрал подходящий момент, пока мыли руки в туалете, и зашептал:
— Никанорыч, на хрена ты эту… привёз с собой? Посмотри, какие девушки!
— Володя, не шуми, — добродушно предупредил полковник. — Мне так хочется.
— Ну ведь ни поговорить, ни погулять при ней! — возмутился тот. — Всё «пожарнику» доложит!
— Не доложит, Володя…
— Ты делаешь глупости, Никанорыч! — расходился и потерял чувство меры Воробьёв. — Давай отправим её с машиной к чёртовой матери. Бери любую тёлку на выбор!
Полковник схватил его за бороду — благо есть за что взять, подтянул к себе:
— Мне не нужны твои тёлки! Я не бык, я человек, понял? Ещё раз услышу! Не смей трогать Капитолину.
Воробьёв завращал глазами:
— Ты что, влюбился, Никанорыч? Отпусти…
Полковник оставил его, вымыл руки и стал вытирать их полотенцем, одним с Нигреем. Тот невозмутимо наблюдал за этим разбирательством и лишь заметил, что негоже делить полотенце, по примете, можно и поссориться. Арчеладзе отмахнулся.
Воробьёв в какой-то степени сам был виноват в том, что Капа оказалась в компании. Он столько о ней трещал, столько восхищался её ножками, коленями и грудью, что незаметно вбил, вдолбил полковнику некий идеал, тот самый женский символ, после Чернобыля утраченный, обращённый в неприязнь. И теперь настойчивое нежелание Воробьёва видеть здесь Капитолину вызывало подозрение — уж не влюблён ли он сам в машинистку? И таким образом сейчас пытается отнять её у шефа.
За столом он вдруг начал капризничать, отказался есть обжаренное на костре мясо, ссылаясь, что болит зуб и он не может грызть его; просил то колбасы, то коньяку вместо вина, то апельсинового сока. Оленицы носились возле него, старались угодить, и таким образом он становился центром внимания за столом, тянул одеяло на себя, будто бы хотел ущемить самолюбие начальника.
А полковнику стало всё равно, потому что по левую руку сидела Капитолина, а по правую — всё понимающий и молчаливый Нигрей, горел огонь в камине, струился тихий свет газовых рожков, было вино, мясо и много острых, терпких приправ, овощей с грядки, трав и корней хрена. В глазах Капы скоро выгорел испуг и осталась лишь нежность, подсвеченная живым огнём. Она расслабилась и улыбалась ему и уже не боялась открыто и долго смотреть в его лицо. Полковник ощутил то желанное состояние духа, когда отлетели все заботы, головные боли и беспокойство; он забыл, что начальник, что женщина рядом с ним — изменница, предающая его интересы. И она тоже преобразилась, став просто женщиной, чувствующей, что нравится этому мужчине, что он думает о ней и желает её. После дороги и автомобильной тесноты, где ей, вероятно, казалось, что везут на казнь, после напряжённого ожидания — что же будет? — она поняла, что страшного ничего не случится, что у начальника — чистые помыслы, и как бы сейчас заново открыла его, увидела в нём человека, мужчину. Можно было представить, что говорили в женском обществе отдела о своём начальнике — известном женоненавистнике: даже секретарями посадил мужчин. Теперь всё это сломалось в её сознании, и она чувствовала себя счастливой избранницей, готова была защищать полковника от всех пересудов и домыслов. Полковник читал это в её глазах, замечал, как высвобождается активность, воля и появляется первый признак высвобождения — желание шутить. Капа огладила ладонью его лысую голову и, склонившись, засмеялась.
— Все думают, что вы лысый… Зачем вы бреете голову? Вам так лучше?
Она почувствовала, как растут волосы!
— Зарок дал, — шёпотом сообщил полковник. — Обет. Только никому!
Эта тайна, придуманная на ходу, этот шёпот в отблесках живого огня вдруг сблизили их, сломав, может быть, десятки преград.
— Увидеть бы вас с причёской! — мечтательно проговорила она и наверняка уже видела в своём воображении.
— Придёт час, — таинственно сказал полковник. — Никогда не следует торопить события.
— Почему вы не говорите тостов? — спросила она. — Вы же грузин?
— Тоже по секрету… Я не грузин.
— Кто же вы? А фамилия?
— В моих жилах течёт крутая огненная смесь, — зашептал он. — Если поднести спичку — будет взрыв.
— Мне казалось, вы холодный…
— Представляете, сколько нужно сил и терпения, чтобы сдерживать страсти?
— Представляю…
Нигрей откровенно и как-то романтично тосковал. Он взял гитару и сел на голый пол у камина. И пока просто наигрывал, полковник притащил к огню огромную медвежью шкуру, потом взял на руки Капитолину, отнёс и положил в густой и высокий, как трава, бурый мех. Она была счастлива и не могла скрыть этого. Арчеладзе сел рядом с ней, сложив ноги по-турецки, намотал на голову полотенце — изображал султана. И Капитолина тут же подыграла ему, выстелилась возле его ног, положила голову на колени. За столом оставался один Воробьёв в окружении молодых олениц и, пожалуй, больше походил на хана: его кормили с ложечки. Нигрей тихо теребил струны — играл превосходно, однако чувствовал, видимо, что сейчас не нужно ни песен, ни громкой музыки.
Полковник больше ничего пока не хотел. Дров — специально напиленных берёзовых чурбачков — хватило бы до утра. И вина бы хватило, и тепла, только бы ночь не кончалась…
И вдруг в этот момент радости, оживления души и забытых чувств, в миг тишины, когда даже дрова не стреляли в камине, взорвался и опалил всех огнём незаметный Нигрей.
— Не могу! — закричал он и ахнул гитару об угол камина. — Не могу!! Всё, не могу… Эдуард Никанорович! Убей меня! Растопчи меня! Я трус! Я предатель! Я — мерзкая блевотина!.. Эдуард Никанорович! Я предал тебя! Ты спас меня, ты ко мне, как отец!.. А я — предал.
Он не знал, что ещё говорить, и только тряс кулаками над своей головой. И как от всякого взрыва, заболело в ушах, зазвенело пространство.
— Что с тобой, Витя? — наконец спросил полковник, медленно возвращаясь к реальности.
Нигрей подтянул колени к подбородку, сложился в комок, уткнул лицо.
— Мне стыдно смотреть…
Полковник ощутил, как напряглось плечо Капитолины под его ладонью и будто током пробило её безвольное тело.
— Я предал всех. Я вас всех сдал!..
— Прекрати истерику, — полковник сорвал «чалму», швырнул в огонь. Полотенце накрыло огонь, угли, и в зале потемнело.