Мельничный механизм мало интересовал меня, но вскоре монотонный скрип проник в мое воображение как зов чегото неведомого. Башня, как можно было догадаться, зная мои вкусы, стала святилищем, алтарем, престолом жертвоприношений. К слову, именно в башне мне предстояло принести жертву… Позже я расскажу об этом, насколько позволит волнение. Мне нужно было выждать два дня, прежде чем подняться «наверх», пока кто-то не принес ключ. Наконец, на третье утро мне отперли дверь, которая выходила на верхнюю террасу. Здесь было очень высоко, намного выше, чем я предполагал. Я наклонился над пропастью и плюнул. Мой плевок исчез в зарослях, где виднелись остатки старого курятника. Дальше можно было разглядеть речку, которая крутила мельничное колесо. Имение окружали огороды, а в отдалении пейзаж простирался до самых гор, увенчанных облаками, четко очерченными в каталонском небе. Была бы здесь Дуллита – я до смерти напугал бы ее, заставляя сильно наклониться и не давая упасть.

Нужно было методично организовать все последующие дни, поскольку я чувствовал, что кипучий прилив моих жизненных сил, если я не хочу растерять его в одновременных противоречивых желаниях, требует режима. Мне и в самом деле хотелось быть повсюду в одно и то же время. Очень скоро я понял, что, то и дело нарушая распорядок дня, я ничем не смогу насладиться. Далинийская систематичность, сделавшая меня с тех пор знаменитым, проявлялась уже тогда. Итак, я педантично расписал программу, где заранее были определены мои занятия, а также то, что я должен был извлечь из них. Моя систематичность выражалась не столько в неверном составлении программы, сколько в преувеличенной дисциплине, которую я собирался соблюдать со строжайшей точностью.

Я понял важную истину: чтобы придать хоть какую-то «форму» бесконечным моим желаниям, нужно было ее изобрести. И я придумал ее сам единственно для тренировки ума. Вот в общих чертах распорядок дня в «Мулен де ла Тур». Подъем сводился к процедуре публичного обнажения. Чтобы она прошла удачно, мне надо было проснуться до прихода Юлии в мою комнату, где она по утрам открывала ставни. Вымотавшись за день, я спал как убитый, и проснуться ни свет ни заря было настоящей пыткой. Но мне все же удавалось усилием воли продрать глаза за четверть часа до прихода Юлии. Эти минуты я проводил в эротических наслаждениях: отбрасывал простыню и особо обдумывал позу, каждый день иную, подстать моему страстному желанию показать себя обнаженным и самую волнующую для Юлии и меня самого. Так я принимал самые разные положения, пока не раздавались ее шаги. Тут нужно было собраться с духом – и этот последний миг стыдливости был самым приятным. Дверь открывалась, я замирал, притворяясь мирно спящим. Но присмотревшись, можно было бы заметить, что меня так и бьет дрожь, настолько сильно, что мне приходилось стискивать зубы, чтобы они не стучали. Юлия отворяла ставни и подходила к кровати, чтобы прикрыть мою наготу простыней, которую я сам же и сбросил. В этом возрасте я считал себя идеально красивым, и удовольствие, которое я испытывал, когда на меня ктолибо смотрит, было таким захватывающим, что, продлевая его, я не хотел одеваться. Каждое утро приходилось выдумывать новый предлог: «Юлия, у меня тут нет пуговицы! Юлия, смажь мне йодом ляжку! Юлия!..»

Затем следовала церемония завтрака, накрытого в столовой для меня одного: два ломтика жареного хлеба с медом и чашка горячего кофе с молоком. Стены столовой были увешаны прекрасными картинами в масле, надо отдать должное таланту Пепито, а также Рамона, жившего в Париже, – благодаря им завтраки означали для меня введение в импрессионизм. Это была самая впечатляющая школа в моей жизни, первая встреча с революционной и антиакадемической эстетикой. Мои глаза неустанно рассматривали густые и бесформенные мазки краски, расположенные на полотне так прихотливо, что стоило отступить на метр или мигнуть – и их форма чудесным образом являлась их хаоса. И с холста изливались воздух, пространство, свет, весь мир. Самые давние картины г-на Пичота напоминали манеру Тулуз-Лотрека. Эротичность этих литературных экивоков на моду 1900 года пылала в глубине моей гортани, как капля арманьяка, которой я подавился. Особенно мне запомнилась танцовщица из Табарина, занятая своим туалетом: у нее было болезненно порочное лицо и красные волосы подмышками.

Больше всего меня восхищали картины, в которых импрессионизм переходил в откровенные приемы пуантилизма. Постоянное сочетание оранжевого и фиолетового цветов доставляло мне чувственную радость и создавало иллюзию, будто я смотрю на предметы сквозь призму и вижу все в радужных переливах. Здесь же, в столовой, был хрустальный графин, пробка которого вполне могла стать импрессионистской. Я спрятал ее в карман, чтобы тайком унести с собой и смотреть на вещи под углом «импрессионизма». Безмолвное утреннее созерцание задержало меня, и я торопливо допил кофе с молоком, притом так неловко, что жидкость потекла по подбородку и шее, заливая рубашку. Было так приятно ощущать, как высыхает теплый кофе, оставляя на коже липкие, но не противные пятна, что, наконец, я стал делать это нарочно. Бросив беглый взгляд на Юлию и убедившись, что она не смотрит на меня, я пролил на рубашку еще немного кофе с молоком, который потек до самого живота. И вот меня застукали на месте преступления. В течение многих лет г-н Пичот и его жена впоследствии рассказывали об этом случае, а также о тысяче других не менее странных историй, связанных с моей беспокойной личностью. Г-н Пичот обожал их коллекционировать. И всегда начинал одними и теми же словами:

– Знаете ли вы, что еще натворил Сальвадор?

И все уже знали, что последует очередной рассказ об одной из моих невероятных фантазий, над которыми – самое меньшее – можно смеяться до слез. Не смеялся лишь мой отец. По его лицу проходила тень беспокойства о моем будущем.

После завтрака я побежал к сараю, где сохли на земле кукурузные початки и мешки с зерном. Сарай стал моей мастерской благодаря г-ну Пичоту, принявшему такое решение, потому что по утрам туда беспрепятственно проникало солнце. У меня был большой этюдник, на котором я всегда рисовал и писал – и тут же развешивал свои листы и холсты на стенах. И вскоре израсходовал весь рулон полотна. Тогда я взялся за старую, больше ни на что не годную дерматиновую дверь. Положив ее горизонтально на два стула, решил исписать только центральное панно, так, чтобы резьба по бокам служила рамой для моего произведения. Уже давно я загорелся желанием написать натюрморт с вишнями. И вот высыпал на стол полную корзину ягод. Солнце лилось из окна, оживляя вишни тысячами огней. Я начал работать сразу тремя цветами, накладывая их прямо из тюбиков. В левой руке я зажал два тюбика: ярко-красного цвета – для освещенной солнцем стороны вишни и карминного – для затененной стороны, а в правой руке у меня была белая краска для блика на каждой ягодке. Я набросился на работу. На каждую вишню я тратил три цвета: так, так, так – свет, тень, блик. Однообразный скрип мельницы задавал ритм моей работе. Так, так, так… Моя картина стала упражнением в ловкости: как быстрее приступить к следующей вишне. Мой успех казался мне сенсационным, а имитация – совершенной. Моя возрастающая ловкость заставила усложнить игру. «Усложню задачу!». Вместо того, чтобы изобразить вишни горкой, как они и лежали на столе, я нарисовал по несколько штук отдельно в одном и в другом углу. Подчиняясь прерывистому мельничному шуму, я буквально скакал от одного края лежащей двери к другому. Со стороны было похоже, будто я пустился в какой-то странный танец или упражняюсь в шаманстве. Так – здесь, так – там, так – тут, так… Тысячи красных огней зажигались на моем импровизированном холсте, по каждому щелчку мельницы. Я был хозяином, господином и изобретателем этого небывалого в истории живописи метода.

Готовая картина всех удивила. Г-н Пичот горько сожалел, что она написана на какой-то двери, тяжелой и неудобной и к тому же насквозь изъеденной древоточцами. Крестьяне, разинув рты, стояли перед вишнями, изображенными так натурально, что хотелось протянуть руку и взять их. Кто-то заметил, что я забыл нарисовать хвостики ягод. Тогда я взял горсть вишен и начал их есть, вдавливая каждый хвостик в картину. Это окончательно придало ей неотразимый эффект. Что касается древоточцев, изгрызающих дверь и дырявящих мазки, они напоминали настоящих плодовых червячков. Желая следовать самому строгому реализму, я начал булавкой заменять одни другими. Взяв древоточца из двери, я вкладывал его в настоящую вишню, а из нее вынимал червячка, чтобы сунуть его в дырочку двери. Я уже проделал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату