несколько таких странных и безумных перемещений, когда был захвачен врасплох г-ном Пичотом, который мгновенье незамеченный стоял позади меня. Он не смеялся над моими сумасбродствами, как бывало обычно. На сей раз я расслышал, как он после долгого раздумья пробормотал: «Это гениально». И безмолвно вышел.
Я сел на пол, на согретые солнцем кукурузные початки. У меня из головы не шли слова г-на Пичота. Казалось, они высечены в моем сердце. Я знал, что смог бы осуществить гораздо больше, чем то, что сделал. В один прекрасный день весь мир поразится моему таланту. И ты, Дуллита, Галючка Редивива, ты тоже и больше всех.
Было славно сидеть на початках, и я пересел туда, где солнце согрело местечко потеплее. Я мечтал о славе. Мне хотелось надеть свою королевскую корону, но для этого нужно было встать и найти ее в моей комнате, а мне так хорошо сиделось на кукурузе. Я вытащил из кармана хрустальную пробку от графина, посмотрел сквозь нее на вишни, потом на свою картину. Затем перевел на кукурузные початки – они были лучше всего. Бесконечная истома охватила меня, и я снял штаны, чтобы кожей чувствовать теплую кукурузу. Я высыпал на себя мешок зерна, чтобы над моим животом и бедрами получилась пирамида. Я думал, что г-н Пичот ушел на долгую утреннюю прогулку и, как всегда, вернется только к обеду. И мне хватит времени снова ссыпать кукурузные зерна в мешок. Я высыпал второй мешок, когда на пороге внезапно появился г-н Пичот. Казалось, я на месте умру от стыда, в этой же сладостной позитуре, но он, поглядев на меня в крайнем изумлении, не сказал ни слова и прошел прочь, чтобы больше не возвращаться. Прошел час, и солнце перестало согревать для мое импровизированное ложе. Я чувствовал, что не могу двинуться. Но надо было пересыпать зерно в мешки. Сложив ладони ковшиком, я взялся за бесконечную, изнурительную работу. Несколько раз я хотел плюнуть на все и уйти, но меня удерживало чувство вины. Последний десяток пригоршней был крестной мукой, а последние зернышки весили столько, что мне казалось – я не смогу поднять их с пола. Мне едва хватило сил подняться по лестнице в столовую, где меня встретили выразительным молчанием. Чувствовалось, что только что обо мне говорили. Г-н Пичот жестко сказал:
– Я поговорю с твоим отцом, чтобы он нанял для тебя учителя рисования.
– Нет, – страстно возразил я, – мне не нужен учитель рисования. Я художник-импрессионист.
Мне не было точно известно значение слова «импрессионист», но ответил я вроде бы вполне логично. Г-н Пичот расхохотался:
– Поглядите на этого ребенка – как самоуверенно заявляет, что он импрессионист!
Я умолк и продолжал обгладывать куриную косточку. Г-н Пичот стал говорить, что с конца будущей недели надо начинать сбор цветков липы. Этот сбор имел для меня немало последствий. Но прежде, чем рассказать об этом, закончу о своем регламенте в незабываемом имении «Мулен де ла Тур». Это подведет черту и расположит к последующим головокружительным любовным сценам. Прошу простить, но несколькими строчками напомню начало моего расписания, прежде чем продолжу описывать его в деталях с того самого места, где остановился.
Десять часов: пробуждение с публичным обнажением. Эстетический завтрак перед импрессионистскими полотнами Рамона Пичота. Теплый кофе с молоком, пролитый на рубашку. С одиннадцати до двенадцати с половиной: мастерская и мои живописные изобретения: второе открытие импрессионизма, второе рождение эстетики мании величия.
Завтрак: слушаю во все уши беседу г-на Пичота, нередко изобилующую эвфемизмами. Это мне необходимо, чтобы уточнить распорядок дня в соответствии с домашними делами и предвидеть иной раз с трудом оберегаемые радости одиночества. Все сельскохозяйственные или любые другие события в «Мулен де ла Тур» могли быть поводом для придумывания новых мифов, так как выводили новых персонажей в их естественном обрамлении: косилыциков, работников, сборщиц фруктов или меда.
Вторую половину дня я посвящал только животным, которых держал в большом курятнике за такой мелкой металлической сеткой, что сквозь нее не ускользнула бы даже ящерка. Здесь у меня были: два хомячка – один большой, другой маленький, множество пауков, черепаха и мышка. Мышь, пойманная в мельничной муке, жила сейчас в белой жестяной коробке из-под печенья, на которой по случайному совпадению были изображены мышата, грызущие печенье. Каждому из пауков я соорудил местечко в картонной коробке, что облегчало мои медитативные опыты. Всего у меня набралось около двадцати пауков, и я увлеченно наблюдал за их повадками.
Был в моем зоо и монстр – ящерица с двумя хвостами: один нормальной длины, другой зачаточный. Этот символ раздвоения был для меня тем более загадочным, что существовал у живого мягкого существа. Раздвоения давно интересовали меня. Каждая встреча с минеральной или вегетативной развилкой заставляла меня задумываться. Что означала эта проблема раздвоенной линии или предмета? На деле я не вполне понимал – они равно относятся к жизни и смерти, движению и удержанию; «оружие или защита, объятие или ласка, форма, одновременно поддержанная содержанием». Как знать? Как знать? В задумчивости я гладил пальцем место, где хвосты разделялись, а между ними оставалась пустота, которую могло наполнить только мое неуемное воображение. Я разглядывал свою руку и четыре раздвоения пальцев, которые мысленно продолжал в пространстве до бесконечности. Как знать? Может быть, это линька? Наступала ночь – и только она выводила меня из глубочайшей задумчивости.
Закат солнца означал, что пришла пора сбегать в огород полакомиться плодами земных садов. Я откусывал от всего – от свеклы, дыни, сладкого лука, нежного, как молодая луна. Я откусывал лишь раз, чтобы не наедаться. Я бы очень скоро объелся, если бы не перебегал от одного фрукта или овоща к другому. Вкус каждого обжигал мое нёбо так же бегло, как просверк светлячков в зарослях. Иногда достаточно было лишь взять плод, коснуться его губами или прижать к горячей щеке. Мне нравилось кожей ощущать кожицу нежной и влажной, как собачья морда, сливы. Я оставался в огороде, пока не сгущались сумерки. Все-таки мой распорядок предусматривал некоторые нарушения регламента: можно было набрать в саду вволю жирных червей – вот и все. Я хотел нанизать их на шелковую нитку и сделать эффектные бусы для Юлии. Она, конечно, сразу бы испугалась, и тогда я смог бы подарить их моей малышке Дуллите. Пыжась от гордости, я представлял ее украшенной моими червячными бусами(Подобные бусы – не мое собственное изобретение, как может показаться. Это постоянная игра-забава крестьянских детей из окрестностей «Мулен де ла Тур».).
Наступала темнота – и меня неодолимо тянуло к башне, на которую я взирал снизу пылким взглядом верности и преданности. Ее озаряли розовые отблески почти спрятавшегося солнца. Над ней парили три огромные черные птицы. Мое путешествие туда, наверх, было самым торжественным мигом всего дня. Но при подъеме огромное нетерпение смешивалось с некоторым сладостным страхом. Как-то я долго смотрел с башни на горы, которые и в сгущающийся тьме можно угадать по сверкающей золотой волнистой линии, которую высвечивал на горизонте закат солнца, а прозрачная чистота воздуха делала весь пейзаж точным и стереоскопическим. С высоты башни я мог снова предаваться самым грандиозным мечтам, таким, как дома в Фигерасе. Со временем они принимали все более определенные социальные и моральные очертания, несмотря на стойкую двусмысленность и постоянное смешение с парадоксами. То я представлял себя кровавым тираном, обращающим в рабство народы лишь для удовлетворения своих блистательных прихотей, то я был парией и погибал самой романтической смертью. От жестокого полубога до смиренного труженика, минуя гениального художника, я возвращался всегда к… Сальвадору, Сальвадору, Сальвадору! Я