лишь затем, чтобы полюбоваться носовым платком или новехонькой тростью из гибкого бамбука с серебрянным набалдашником.
Чем я занимался целый год в этой нищей начальной школе? Вокруг меня, одинокого и молчаливого, играли, дрались, орали, плакали и смеялись жизнерадостные детишки. Как я был далек от них, от владеющей ими потребности действовать! Я был им полной противоположностью. И меня восхищали эти лукавые бестии, умеющие чинить перья и мастерить фигурки из листка сложенной бумаги. Как ловко они завязывали и развязывали шнурки на своих паршивых башмаках! А я… я мог провести взаперти весь день лишь потому, что не мог справиться с дверной ручкой. Я терялся в любом, даже знакомом доме. Мне никогда не удавалось самому снять матросскую курточку, а любые попытки сделать это были связаны с риском погибнуть от удушья. Какие бы то ни было практические действия были мне чужды – и приметы внешнего мира все больше пугали меня.
Г-н Траитер вел все более растительный образ жизни, почти не просыпаясь. Казалось, сны укачивают его, то как легкую тростинку, то как тяжелый ствол дуба. Краткие пробуждения позволяли ему сделать понюшку табаку, чихнуть и дернуть за ухо сорванца, нарушившего его сон. Итак, что же я делал весь этот пустой год? Только одно, но очень пылко – я сочинял «ложные воспоминания». Разница между ними и подлинными такова же, как между фальшивыми и настоящими бриллиантами: фальшивые выглядят более естественно и ярче сверкают. Уже тогда я любил ностальгически вспоминать действо, которого на самом деле не было. Якобы я наблюдаю, как купают голенького младенца. Меня не интересует, мальчик это или девочка, я смотрю на ягодицу, где в дыре величиной с апельсин так и кишат муравьи. Малыша вертят из стороны в сторону, на миг укладывают на спину, и я думаю – муравьев вот-вот раздавят. Но ребенок вновь на ножках – и муравьев больше не видно. И дыра исчезла. Мне трудно определить дату появления этого ложного воспоминания, но оно из самых ярких.
С семи до восьми лет я жил во власти мечтаний и грез. Позднее я так и не смог отделить подлинное от воображаемого. Моя память так смешала реальность и вымысел, что лишь сейчас, объективно оценивая события, я могу понять, насколько абсурдны некоторые из них. К примеру, одно воспоминание связано с Россией – и я знаю, что оно ложное, поскольку никогда не бывал в этой стране.
Первые представления о России связаны для меня с г-ном Траитером. После так называемых уроков наш учитель приводил меня иногда к себе домой. Это место долго оставалось в моей памяти страшно загадочным. Должно быть, это странное жилье походило на кабинет Фауста. На полках огромной библиотеки вперемешку с толстыми пыльными томами было немало таинственных и причудливых вещиц, возбуждавших мое любопытство и будивших воображение. Г-н Траитер сажал меня к себе на колени и неуклюже трепал по подбородку большим и указательным пальцами руки, которая цветом, запахом и сморщенностью напоминала увялившийся на солнце и слегка подгнивший картофель. (В это же время в России, в Ясной Поляне, другое дитя. Гадючка, моя жена, сидела на коленях другого старца, земного, кряжистого и задумчивого, – графа Льва Толстого.)
Г-н Траитер начинал всегда одной и той же фразой: «А теперь я покажу тебе то, что ты еще не видел». Он ненадолго исчезал и возвращался, еле удерживая на плечах огромные четки, которые с адским грохотом волочились за ним по полу. «Моя жена – да хранит ее Бог! – добавлял он, – попросила меня привезти ей четки из Святой Земли. Я купил ей эти, самые большие в мире, – они из древесины с Масличной горы». И г-н Траитер улыбался в усы.
В другой раз он вынул из большой шкатулки красного дерева, отделанной внутри гранатовым бархатом, красную блестящую статуэтку Мефистофеля. Зажигая хитроумное устройство – трезубец, воздетый сатаной, – он устраивал фейервейк до потолка, в сумраке поглаживая бороду и отечески радуясь моему удивлению.
В его комнате на нитке висела высушенная лягушка. Он называл ее «La meva pubilla» или «моя красавица» и то и дело повторял: достаточно на нее взглянуть, чтобы узнать погоду. Положение лягушки менялось изо дня в день. Это пугало, но и завораживало, меня влекло к этому забавному существу. Кроме огромных четок, Мефистофеля и лягушкибарометра, у г-на Траитера было без счету незнакомых мне предметов, возможно, предназначенных для физических опытов, но я позабыл их, поскольку выглядели они слишком точно и определенно. Однако самое сильное впечатление произвел на меня оптический театр, которому я обязан самыми смелыми детскими мечтами. Так мне никогда и не понять, на что он был похож: сцена предстает в памяти как бы сквозь стереоскоп или радужный спектр. Картины скользили передо мной одна за другой, подсвеченные откуда-то сзади, – и эти движущиеся рисунки напоминали гипнотические миражи, порожденные сном. Что ни говорио точности воспоминаний, но именно в оптическом театре г-на Траитера я впервые увидел поразивший меня силуэт русской девочки. Она явилась мне, укутанная в белоснежные меха, в русской тройке, за которой мчались волки с фосфоресцирующими глазами. Она смотрела прямо мне в глаза с выражением горделивой скромности, и у меня сжалось сердце. Выразительные ноздри и глаза делали ее похожей на лесного зверька. По контрасту с их поразительной живостью черты всего лица были гармоничны, как у рафаэлевской Мадонны. Гала? Я знаю, это была уже она.
В театрике г-на Траитера мелькали также виды русских городов со сверкающими на фоне горностаевых снегов куполами. Мне чудился хруст снежка, блестящего, как все драгоценные огни Востока. Видение далекой белой страны так отвечало моей потребности в «абсолютной экзотике», что стало весомей и реальней, чем расплывающиеся улочки Фигераса.
Идет снег. Я вижу это впервые. Фигерас и ближайшая к нему деревушка видятся мне в идеальном снежном покрове, который, как мне и хочется, погребает постылую реальность. Я ничему не удивляюсь, и меня наполняет спокойный восторг, я предвкушаю волнующие волшебные приключения, которые являются будто из только что прерванного сна, как только начинаешь о нем рассказывать.
К утру снег перестает идти. И я отхожу от заиндевевщего окна, к которому прилипал, расплющив нос о стекло, чтобы не пропустить ничего интересного. Мама выводит нас с сестрой на прогулку. Каждый шаг по хрусткому снегу кажется мне чудом, и мне жаль, что другие уже запятнали этот безупречный снег, я хочу, чтобы он принадлежал только мне.
Мы выходим из города, туда, где белизна еще не тронута. Пройдя через парк, попадаем на поляну… и я замираю перед снежным полем. Но тут же бегу на середину поляны, где лежит крошечный коричневый шарик платана. Падая, он слегка раскололся, так что в щелочку я могу разглядеть внутри желтый пушок. В этот миг из-за туч выглядывает солнце и заливает светом всю картину: шарик платана отбрасывает на снег голубую тень, а желтый пушок словно загорается и оживает. Мои ослепленные глаза наполняются слезами. Со всевозможными предосторожностями подойдя к разбитому шарику, я подбираю его, нежно целую трещинку и говорю сестре: «Я нашел карликовую обезьянку, но тебе не покажу». И чувствую, как моя обезьянка шевельнулась в носовом платке!
Меня неудержимо тянет к заброшенному источнику, и я с присущим мне тиранством требую продолжить прогулку именно к нему. Неподалеку мама встречает знакомых и говорит мне: «Иди поиграй к источнику, только будь осторожен. Я подожду тебя здесь».
Знакомые расчищают для мамы от снега каменную скамью. Но камень еще влажен, и я исподлобья смотрю на них, дерзнувших предложить такое место моей маме, – она, по моему мнению, заслуживает лучшего. Впрочем, мама отказывается сесть, сославшись на то, что стоя она будет лучше видеть меня. Это