меня утешает. Я поднимаюсь по ступеням и сворачиваю направо к заброшенному источнику. Она здесь! Она здесь, русская девочка из волшебного театра г-на Траитера. Я назову ее Галючкой – уменьшительным именем моей жены, так глубока моя вера, что вся долгая жизнь моей любви связана с единым женским образом. Галючка здесь, рядом со мной, сидит на скамье, как на тройке. И кажется, давно наблюдает за мной. Я поворачиваю обратно, чувствуя, что от сильного сердцебиения меня может вырвать. В моей руке, в носовом платке шарик шевелится, как живой.
Мама, заметив, что я возвращаюсь в каком-то смущении, говорит знакомым: «Видите, какой он капризный! Всю дорогу просил пойти к заброшенному источнику, а когда мы здесь, передумал». Я отвечаю, что забыл носовой платок. Но мама видит его у меня в руке. И я добавляю:
– В этот платок я закутал мою обезьянку. Мне нужен другой – вытирать нос. Мама утирает мне лицо своим платком. И я снова ухожу. Но в этот раз делаю крюк, чтобы подойти к источнику с другой стороны. Так я смогу видеть Галючку со спины, оставаясь незамеченным. Мне нужно пробраться через колючий кустарник, и мама кричит: «Все у тебя не как у людей! Что, не можешь просто подняться по лестнице?» Я ползу на четвереньках, и на вершине холма, как и ожидал, вижу Галючку, сидящую ко мне спиной. Мне становится спокойно – ведь я боялся не застать ее здесь. Мне кажется странным, что ее спина неподвижна, но я не отступаю, а становлюсь на колени в снег, прячась за стволом старой оливы. Время как будто остановилось: я превратился в библейский соляной столб без мыслей и чувств. Зато все отчетливо вижу и слышу. Какой-то человек пришел наполнить кувшин, и слышу журчание льющейся и проливающейся воды. Очарование исчезает. Остановившееся было время вновь начинает бег. Вскочив на ноги, я чувствую, что застенчивости как не бывало. У меня замерли и онемели коленки. Непонятно откуда взялось чувство легкости – то ли от волнения, то ли от открытия, что я влюблен, то ли от застывших коленок. Мной овладевает отчетливая мысль: я хочу подойти и поцеловать Галючку в затылок, но вместо этого достаю из кармана перочинный ножичек, чтобы совсем очистить шарик от кожуры и подарить желтый пушок Галючке.
И в эту же минуту обожаемая моя девочка встает и бежит к колодцу, чтобы наполнить маленький кувшин. Я быстро кладу под газету на скамье свой подарок. Весь дрожу от волнения – вернется ли она и сядет ли на газету, под которой спрятан шарик? За мной приходит мама: оказывается, она меня звала- звала, а я не слышал. Она боится, чтобы я не простудился, и укутывает меня в большую шаль. Ее тревожит, что, пытаясь заговорить, я начинаю стучать зубами, и я тупо и покорно иду за ней, испытывая пронзительное сожаление оттого, что ухожу.
История моего милого шарика лишь начинается. Запаситесь терпением, и вы услышите рассказ об удивительных и драматичных обстоятельствах моей новой встречи с этим талисманом. Игра стоит свеч!
Снег растаял, а с ним исчезло волшебство преображенного города и пейзажа.
Три дня я не ходил в школу. Продолжал грезить наяву. Вернувшись в сонное царство г-на Траитера, я облегченно вздохнул после всех треволнений. И в то же время возвращение к реальности больно ранило меня. И рана эта зарубцовывалась медленно. Я был безутешен, потеряв мой шарик – карликовую обезьянку. И находил утешение, уставившись в потолок мерзкой школы. Пятна коричневой плесени становились в моем воображении облаками, превращаясь затем в определенные образы, постепенно обретавшие свое лицо. День за днем я искал и восстанавливал картины, увиденные накануне, и совершенствовал свои видения. Как только они становились чересчур реальными, я отказывался от них. Самое удивительное в этом явлении (которое позже легло в основу моей будущей эстетики) – по своему желанию я всегда мог восстановить любой образ, и не только в той форме, в которой видел его в последний раз, но в развитии и завершении, что происходило почти автоматически. Галючкина тройка превращалась в панораму русского города с куполами, затем в сонное бородатое лицо г-на Траитера, которое сменялось жестокой схваткой голодных волков на поляне. Картины мелькали у меня в голове, которая все, что происходило во мне, как настоящий киноаппарат, проецировала в мои ослепшие глаза. Как-то вечером, поглощенный своими видениями, я почувствовал прикосновение чьих-то рук к своему плечу. Я подскочил, поперхнулся слюной, и, побагровев, закашлялся. И тут же узнал в мальчике, стоявшем рядом, Бучакаса.
Он был постарше меня и получил свое прозвище, которое по-каталонски значит «карман», из-за своего причудливого платья с невообразимым количеством карманов. Он был симпатичнее других, и я уже давно обратил на него внимание, но осмеливался взглянуть на него лишь украдкой. Всякий раз, встречаясь с ним глазами, я замирал. Безусловно, я был в него влюблен, иначе никак нельзя объяснить то смятение, которое охватывало меня в его присутствии, и то верховное место, которое с недавних пор он занимал в моих грезах, где я уже не мог спутать его с Галючкой или другим персонажем.
Я не слышал, что сказал мне Букачас. Я был близок к обмороку, в ушах стоял легкий шум, отделявший меня от звуков внешнего мира. Но Бучакас раз и навсегда стал моим лучшим другом и при каждом прощании мы с ним долго целовали друг друга в губы. Ему единственному я открыл тайну карликовой обезьянки. Он поверил мне – или сделал вид, что поверил, и в сумерках мы не раз отправлялись к заброшенному источнику, чтобы снова отыскать карликовую обезьянку – милый шарик, который в своих фантазиях и наделял всеми свойствами живого существа.
Бучакас был белокур (я принес домой его волос, настоящую золотую нить, которую бережно хранил между страницами книги). Его голубые глаза и розовая кожа были полной противоположностью моей оливковой бедности, над которой, казалось, нависла тень черной птицы – менингита, уже унесшего жизнь моего брата.
Бучакас казался мне красивым, как девочка, несмотря на его толстые коленки и увесистый зад, обтянутый чересчур узкими брюками. Нестерпимое любопытство подзуживало меня смотреть на его туго натянутые штаны всякий раз, когда из-за резкого движения они, казалось, готовы лопнуть. Однажды вечером я открыл Бучакасу свои чувства к Галючке. И с радостью обнаружил, что он вовсе не ревнует. И даже обещает мне любить шарик и Галючку так же, как их люблю я. Крепко обнявшись, мы без конца говорили, как сбудутся наши мечты. А поцелуй мы приберегали на минуту расставания. С растущим волнением мы ждали этого трогательного момента. Бучакас стал для меня всем: я дарил ему свои самые любимые игрушки. Он забирал их с нескрываемой жадностью. Когда же мои игрушки иссякли, я стал совершать набеги и на прочие вещи: трубки и медали отца, фарфоровые статуэтки и, наконец, большую фаянсовую супницу, которая казалась мне чудесной и поэтичной.
Мать Бучакаса сочла, что этот подарок слишком значительный и крупный. Она вернула супницу моей маме, которой сразу стало ясно, почему в доме все необъяснимо пропадает. Я был страшно огорчен и горько плакал: «Я люблю Бучакаса, люблю Бучакаса». Мама, неизменно терпеливая, успокаивала меня как могла и купила мне роскошный альбом, в который мы вклеивали сотни превосходных картинок с тем, чтобы, как только он заполнится, подарить его моему любимому Бучакасу.
Но подарков становилось все меньше, да и были они теперь не столь существенны – и внимание Бучакаса остыло. Теперь он играл с другими детьми и в разгар этих шумных игр уделял мне минуту-другую. Полного жизни, его день ото дня уносил от меня все дальше бешеный водоворот – и я терял своего идиллического наперсника. Как-то вечером я сказал ему, что нашел свой шарик – карликовую обезьянку. Этой жалкой уловкой я надеялся снова привлечь его интерес.
И в самом деле, он стал настаивать, чтобы я показал ему обезьянку и даже проводил меня до самых