Вероятно, да. Во всяком случае он понимал, что дети должны идти дальше своих родителей.
И вот мы у деда, в его маленькой избушке. У матери оставалась последняя надежда удержать меня дома, при себе. Но дед Афанасий выслушал ее жалобы и неожиданно изрек:
– Не держи его, на великое дело Серега решился. Нехай летает. Грех обрезать крылья, когда они сами растут.
Кто знает, может быть, на него так подействовали планеры, что ежедневно пролетали над нашим домиком?!
Услышав приговор деда, мать заплакала, и скоро я увел ее домой.
В ту ночь она совсем не спала. Снова не спалось и мне. Только теперь я понял, что уезжаю из родного дома и уезжаю, можно сказать, навсегда. Начинается новая жизнь.
Стараясь не скрипеть койкой, я поднялся и подошел к окошку. Над горами серело небо, близился рассвет. Последнее утро дома.
В тот момент мне стало нестерпимо жалко мать. Мне представилось, как мы, гурьба радостных счастливых ребят, едем в вагоне, смеемся, шумим, гудит паровоз, увозя нас к какой-то неведомой, но увлекательной жизни, а мать останется дома, будет вот так ворочаться, вздыхать, не спать по ночам и утром первым делом бросаться к почтовому ящику – нет ли письмишка? Когда-то мы снова увидимся с ней? Да и увидимся ли?
Вчера, в разговоре, да и потом, вечером у деда, я ни словом не обмолвился о том, что уезжаю. Ей было бы горько это слышать. Но сейчас я раскаивался, что промолчал. Каково-то ей будет сейчас узнать, что у меня уж и билеты на руках,- через несколько часов надо отправляться на станцию. Это будет для нее ударом.
И я опять решил по-своему, по-мальчишески. Не стану, думаю, убивать этим мать, соберусь потихоньку. Ничего пока не скажу и уеду. Потом, с дороги, напишу обо всем и попрошу прощенья. Так, думал я, будет лучше. Для нее же лучше.
Скоро пришел ко мне Толя Кондратенко, ему тоже не спалось, и мы условились не говорить дома об отъезде.
Нам очень помогло, что наши матери с самого утра куда-то ушли из дому. Очень рано управились по хозяйству, приоделись и ушли. Мы быстренько собрались и с котомками в руках выскочили на улицу. Потом, в письме с дороги, мы все это объясним. Да и они поймут,- должны понять…
Со всех ног бросились мы в горком, где был назначен сбор всех отъезжающих. Поезд уходил со станции Алма-Ата I. Это было далеко от города, и нам выделили машину. Автомобилей тогда в городе было штук двадцать. Впервые в жизни поехал я на автомобиле, он увозил меня из родного города.
Всю дорогу до станции мы пели песни.
Поезд уже стоял, когда мы приехали. Не успели мы спрыгнуть на землю, как Толя толкнул меня в бок:
– Смотри!
У выхода на перрон я увидел двух женщин в чистеньких платочках. Это были наши матери. Сердце у меня защемило от жалости. Все-таки они догадались о нашем отъезде! Но как же они добрались до станции? Пешком? Значит, поэтому и ушли из дому так рано.
С виноватым видом подошел я к матери и положил котомку на землю. Что было говорить? Она долго смотрела на меня. Потом голова ее мелко затряслась, она припала к моему плечу.
– Ведь разобьешься же!- проговорила она, быстро-быстро отирая слезы со щек.
Ребята уже заканчивали посадку. Мне махали из окна вагона. Мать отпустила меня и стала торопливо развязывать уголочек платочка. Достала рубль.
– Вот, хоть на дорогу.
…В вагон пришлось вскакивать уже на ходу.
Скоро поезд набрал ход, и как я ни высовывался из вагона, мне не видно было ни белого платочка, ни станционной будочки из красного кирпича, до которой, путаясь в юбке, добежала моя мать. Потом исчезли и пирамидальные тополя.
Прощай, Алма-Ата!…
Дорога прошла так, как мы и предполагали. Грусть расставания с родными владела нами недолго. В первый день мы еще хмурились, держались поодиночке, переживая недавнее волнение и жалость к оставленным матерям, но уже на следующее утро дорога целиком захватила нас.
Вагон был набит битком, и народ подобрался самый разношерстный. Очень много переселенцев,- люди ехали осваивать новые земли. Ехали с семьями, с детишками, под полками напиханы узлы и деревянные чемоданы на больших замках. Все время шли разговоры о новостройках, об условиях для приезжающих, о заработках. Строился Урал, создавалась промышленная база в Сибири, много народу ехало на Украину. Страна одевалась в строительные леса, и рабочие руки требовались всюду. Мы, вчерашние школьники, чувствовали себя втянутыми в сильное, безбрежное течение, нас захватило и понесло. Каждый день сулил нам что-то новое, не изведанное раньше.
Мы распрощались с нашими соседями по вагону где-то в середине пути. Их путь лежал еще дальше.
В Оренбурге на вокзале нас встретил дежурный в форме военного летчика. Ребята приезжали сюда со всех концов страны.
С вокзала нас впервые повели строем. Одетые кто как, с чемоданами и мешками, прошли мы по улицам незнакомого города, с интересом глазея по сторонам. Вели нас в казармы училища. Мы шли вихрастые, обросшие и измятые в долгой дороге. Но веселые, неизменно жадные до свежих впечатлений.
В казармах было уже полно народу. В первые дни все старались держаться по землячествам. Забилась в уголок и наша алма-атинская группа. Кто-то тут же разнюхал, что медицинская комиссия, которую мы проходили в Алма-Ате, не действительна, и в училище нас станут проверять заново. И еще узнали – здесь всех остригут под машинку.
– А что, еще могут и здесь забраковать?- с беспокойством спросил я. Мне казалось, что все страхи кончились в Алма-Ате и сюда мы приехали учиться. Но, увы!- то, что мы узнали в казармах, было не выдумкой. Веселый разбитной парикмахер быстро окатал нас наголо и подтвердил – да, в училище своя медкомиссия. И бракует,- это бывает.
Комиссия, действительно, смотрела нас строго,- куда строже, чем в Алма-Ате. Здесь, например, нас впервые подвергли такому испытанию. Будущего курсанта помещали на качели, завязывали глаза и раскачивали что-то около тридцати минут. Ясно, что выдерживал не каждый. Некоторых тошнило, их снимали бледных, еле держащихся на ногах. В таких случаях приговор комиссии был суров: отчислить.
Испытание проходило под шутки зрителей. Те, кому еще не подошла очередь садиться на качели, стояли в сторонке и подтрунивали над товарищами. Экзаменаторы, люди в форме военных летчиков, были тоже настроены на веселый лад и время от времени отпускали иронические замечания.
– Луганский!- услышал наконец и я.
Мне крепко завязали глаза и повели. Ничего не видя, а лишь улавливая смех и шутки тех, среди которых и сам только что находился, я брел, как слепой, вытянув перед собой руки.
Испытание мне далось легко. Я откачался положенное время, слез; развязали глаза — все нормально. В какой-то миг, правда, показалось, что подо мной качается земля, но я быстро овладел собой и, кажется, никто из зрителей на заметил мгновенной слабости. Может быть, помогло «летание» с дубков? Из одиннадцати приехавших алмаатинцев комиссия забраковала четверых. В числе других пришлось вернуться домой и моему дружку Толе Кондратенко.
– Счастливый ты, Серега,- сказал он при расставании.
Возражать было нечего. Мне от души было жалко его.
Ребята уехали, а для нас потянулись унылые, однообразные дни карантина. Из своих земляков я подружился с Колей Муровым, хорошим парнем. С ним нам довелось впоследствии вместе воевать.
Неподалеку от казармы находился аэродром, и мы часто наблюдали учебные полеты. Пожалуй, это было нашим единственным развлечением.
В Оренбурге тогда стояли удивительно жаркие дни. Ровно и сильно дул сухой горячий ветер. Пепельно-сизый ковыль послушно клонится под ветром, и если долго смотреть вдаль, то казалось, что по